Ни один из молодых денди ни разу не сумел проникнуть утром в маленький дом на Эджуер-роуд; шторы на окнах всегда были спущены, и хотя голос Морджианы, когда она занималась, был слышен даже в парке, однако молодому лакею с пуговицами величиной с сахарную голову было наказано никого не принимать, и он с самым невозмутимым видом неизменно заявлял, что его госпожи нет дома.
После двух лет такой блистательной жизни у Морджианы появилась еще одна разновидность утренних визитеров; они приходили поодиночке и, осторожно постучав в парадное, спрашивали капитана Уокера; но и они не допускались в дом, наравне с вышеупомянутыми денди; вместо этого их обычно направляли в контору капитана, куда они отправлялись или не отправлялись — по собственному усмотрению. Единственный мужчина, допускавшийся в дом, был Бароски; его кеб трижды в неделю доставлял музыканта в дом по соседству с Коннот-сквером, где его немедленно принимали, — ведь он был учителем!
Но даже на его уроках, к великому разочарованию коварного преподавателя пения, рядом с фортепьяно неизменно сидел недремлющий Цербер в лице миссис Крамп, либо занятой бесконечным вязаньем, либо погруженной в чтение своего излюбленного «Санди таймс», так что Бароски приходилось объясняться со своей прекрасной ученицей, как он выражался, «ясыком всклятов», а ученица за его спиной развлекала мужа и мать, изображая «влюбленного Бароски», и передразнивала его манеру закатывать глаза. У мужа были свои причины смотреть сквозь пальцы на ухаживанья учителя музыки; а что касается матери, то разве сама она когда-то не была на сцене и разве множество поклонников, шутя или всерьез, не домогались ее любви? Может ли ожидать чего-либо иного хорошенькая женщина, часто выступающая перед публикой? А потому достойная мамаша советовала дочери терпимо относиться ко всем ухаживаньям и не устраивать из этого предлога для ссор и неприятных сцен.
Итак, Бароски было дозволено любить, никто не пытался пресечь его страсть, и, хотя он и не пользовался взаимностью, он все же доставлял себе удовольствие, намекая на свой якобы успех у миссис Уокер, и принимал смущенный вид всякий раз, как упоминалось ее имя, и клятвенно уверял своих клубных друзей, «што фо фсех этих слухах нет и толи прафты».
И вот однажды случилось так, что миссис Крамп не явилась вовремя на урок дочери (может быть, шел дождь или омнибус был переполнен, — иной раз куда менее серьезные причины могут изменить всю жизнь), — так или иначе, миссис Крамп не приехала, а Бароски приехал, и Морджиана, не видя в том большой опасности, села, как обычно, за фортепьяно, как вдруг, прервав урок, учитель музыки бросился на колени и стал в самых красноречивых выражениях, какие только были ему доступны, изъясняться ей в любви.
— Не валяйте дурака, Бароски! — прервала его леди (я не виноват, что она не нашла более утонченного выражения и, поднявшись с места, с холодной величавостью не проговорила: «Оставьте меня, сэр»). — Не валяйте дурака! сказала миссис Уокер. — Встаньте, и давайте закончим наш урок.
— Шестокосертное прелестное состание, неушели вы не фыслушаете меня?
— Нет, Бенджамин, я не стану вас слушать. Встаньте с колен, сядьте на стул и не будьте смешным.
Но Бароски, давно уже вынашивавший в душе свою речь, возымел намерение произнести ее именно в такой позе и, заклиная Морджиану не отводить своих божественных глаз, внять его отчаянным мольбам и тому подобное, схватил руку Морджианы и собирался прижать ее к губам.
— Отпустите мою руку, сэр, не то я надаю вам пощечин! — проговорила она если и не очень любезно, то, во всяком случае, достаточно внушительно.
Но Бароски, не отпуская руки, собирался запечатлеть на ней поцелуй, и миссис Крамп, попавшая в омнибус вместо двенадцати — в четверть первого, открыла дверь и уже входила в гостиную, когда Морджиана, покраснев как маков цвет и не в силах освободить левую руку, которой завладел музыкант, размахнулась и правой рукой изо всей силы залепила своему поклоннику такую пощечину, что тот вынужден был выпустить руку Морджианы в неминуемо свалился бы навзничь на ковер, если бы миссис Крамн, ринувшись вперед, не вернула ему равновесия, обрушив на него справа и слева целый град таких затрещин, каких он не получал со школьных лет.
— Ах, наглец! — воскликнула эта почтенная леди. — Приставать к моей дочери, а? (Раз! раз!) Оскорблять бедную женщину, а? (Раз! раз!) Наглец несчастный! (Раз! раз!) Вот получайте, и в другой раз не забывайтесь, старый развратник!
Разъяренный Бароски бросился вон из комнаты.
— Я это так не остафлю, фы мне саплатите са это! — выкрикнул он.
— Сколько вам будет угодно, Бенджамин! — отвечала вдова. — Огастес, обратилась она к слуге, — не капитан ли там стучит? — При этих словах Бароски схватил свою шляпу. — Огастес, проводите этого наглеца до двери и, если он попробует заявиться снова, позовите полисмена, слышите?
Учитель музыки скрылся с величайшей поспешностью, а мать с дочерью вместо того, чтобы падать в обморок или закатывать истерику, как сделали бы на их месте более знатные дамы, принялись от всей души смеяться над поражением мерзкой уродины, как они называли учителя.
— И такой человек осмелился соперничать с моим Говардом! — проговорила Морджиана со свойственной ей гордостью; однако между матерью и дочерью было решено, что, во избежание скандала и дабы как-нибудь не рассердить Говарда, лучше не говорить ему об утреннем происшествии. Поэтому когда он вернулся домой, ему не было сказано ни слова о случившемся; и если бы жена не встретила его ласковей, чем обычно, вы бы никогда не догадались, что произошло нечто из ряда вон выходящее. Не моя вина, что наша героиня не была более чувствительна и не испытывала решительно никакой необходимости в нюхательной соли и отнюдь не собиралась падать в обморок; но тем не менее это было именно так, и мистер Говард Уокер ничего не узнал о ссоре между женой и ее наставником, пока…
Пока на следующий день он не был арестован по иску на двести двадцать гиней, предъявленному Бенджамином Бароски, и не был препровожден, по причине неплатежеспособности, мистером Тобайасом Ларкинсом за решетку в дом его начальника — бейлифа на Чэнсери-лейн.
ГЛАВА V,
в которой мистер Уокер попадает в затруднительное положение, а миссис
Уокер совершает много нелепых попыток его спасти
Я надеюсь, мой дорогой читатель не столь наивен и не вообразит, что мистер Уокер, попав за долги на Чэнсери-лейн, оказался настолько глуп, что принялся взывать о помощи к своим друзьям (тем важным господам, то и дело появлявшимся на страницах нашей небольшой повести, сообщая ей тем самым великосветский тон). О нет! Он слишком хорошо знал свет и понимал, что, хотя Биллингсгет и выставит для него столько дюжин кларета, сколько в состоянии поглотить его чрево (прошу прощения, сударыня, но мне не удалось выразиться деликатнее), и хотя Воксхолл охотно одолжит ему свой экипаж, похлопает его по плечу и зайдет к нему пообедать, — однако их светлости скорее допустят, чтобы капитана Уокера вздернули на виселицу перед Олд-Бейли, чем предложат ему сто фунтов.
Да и в самом деле, можно ли ожидать в нашем мире чего-нибудь иного от людей?! Я заметил, что те, кто жалуется на эгоизм окружающих, сами ничуть не меньшие эгоисты и такие же скопидомы, как и их ближние; я убежден, что капитан Говард Уокер поступил бы с пострадавшим другом так же, как поступили с ним, когда в нужде оказался он сам. Единственно кто был огорчен его заточением, так это его собственная жена, что же касается клуба, то там все шло своим чередом, как и за день до исчезновения Уокера.
Кстати, о клубах. Не страшись мы наскучить любезному читателю, можно было бы привести целое исследование, посвященное той своеобразной дружбе, которая устанавливается между членами клубов, и тому похвальному себялюбию, которое эти клубы с таким успехом насаждают среди мужской половины рода человеческого. Я оставляю в стороне надоевшие жалобы о том, что для клуба человек бросает дом, что он привыкает к чревоугодию и роскоши и т. д.; рассмотрим взаимоотношения членов клуба. Вы только посмотрите, как они набрасываются на вечернюю газету; посмотрите, как Шивертон требует развести огонь в июльскую жару, а Суэтхэм распахивает настежь окна в феврале; посмотрите, как Крэмли преспокойно забирает с блюда всю индюшиную грудку, и сколько раз Дженкинс отсылает обратно какие-нибудь полпинты шерри! Клубы это рассадник эгоизма. Клубные связи — весьма своеобразные отношения, ничуть не напоминающие дружбу. Вы встречаетесь со Смитом в течение двадцати лет, обмениваетесь с ним последними новостями, смеетесь с ним новому анекдоту, и между вами устанавливаются настолько близкие отношения, насколько это вообще возможно между мужчинами, и вот в один прекрасный день вы читаете маленький анонс в конце списка членов клуба (напечатанный отдельной рубрикой) о кончине члена клуба Джона Смита, эсквайра, с перечислением всех его титулов; а то может случиться и так, что повезет ему, и он прочтет в соответствующем типографском оформлении ваше имя. Вам никуда не уйти от этого страшного маленького списка выбывших членов клуба, помещаемого в конце каждого клубного каталога. Я сам состою членом восьми клубов и знаю, что когда-нибудь Фиц-Будл Джон Сэвидж, эсквайр (если только судьбе не будет угодно отправить на тот свет сначала моего брата и его шестерых сыновей, в каковом случае будет напечатано: Фиц-Будл, — сэр Джордж Сэвидж, баронет), попадет в этот мрачный разряд. Этого списка мне ни за что не избежать; настанет день, и я уже не буду сидеть в уютном месте, кто-нибудь другой займет освободившееся кресло; роббер начнется, как обычно, но Фица уже не будет среди партнеров. «А где же Фиц?» — спросит Трампингтон, только что вернувшийся с Рейна. «Как, разве вы не знаете?» — ответит Пантер и покажет при этом большим пальцем на ковер. «Вы, кажется, пошли с треф?» — спросит Раф, обращаясь к партнеру (другому партнеру!), и лакей снимет нагар со свечи.