В то же утро я получила от тебя письмо и задумалась о пропасти, на краю которой я, по твоему мнению, стою. Мне почудилось, что какой-то внутренний голос кричит: «Ты упадешь в нее!» Я решила оградить себя от опасности. Энарес теперь осмеливается поднимать на меня глаза, и взгляд его меня тревожит, он вызывает у меня ощущение, которое можно сравнить только с глубоким ужасом. На человека этого не следует смотреть, как не следует смотреть на жабу, — он безобразен и вместе с тем притягивает взгляд. Вот уже два дня, как я раздумываю, не сказать ли отцу прямо, что я больше не хочу учиться испанскому и прошу отказать этому Энаресу, но, приняв твердое решение, я все же чувствую потребность вновь испытать священный ужас, который вызывает во мне этот человек, и говорю себе: сегодня последний раз, а там уж я поговорю с отцом. Дорогая, у него такой мягкий и проникновенный голос — звуки его ласкают слух, как пение Фодор[55]. Манеры просты и безыскусны. А какие прекрасные зубы! Он, кажется, заметил, что небезразличен мне, и недавно после урока сделал движение — правда, весьма почтительное, — чтобы взять мою руку и поцеловать, но тут же отступил, словно убоявшись своей дерзости и вспомнив о пропасти, которая нас разделяет. Хотя все это произошло почти незаметно, я догадалась о его чувствах и улыбнулась, ибо нет ничего трогательнее порыва человека низкого звания, внезапно осознающего свое положение. Как отважен должен быть буржуа, посмевший полюбить девушку-дворянку! Моя улыбка придала ему храбрости, бедняга стал искать шляпу, но никак не мог ее найти и, как видно, рад был бы искать ее как можно дольше, но я торжественно протянула ему ее. В глазах Энареса стояли слезы. Сколько мы пережили и перечувствовали в этот краткий миг! Мы так хорошо поняли друг друга, что я протянула ему руку для поцелуя. Быть может, тем самым я хотела сказать, что любовь может перешагнуть пропасть, которая нас разделяет. Не знаю даже, что на меня нашло. Гриффит стояла к нам спиной, я гордо протянула ему свою белую лапку, он прижал к ней пылающие губы, и две крупные слезы увлажнили мои пальцы. Ангел мой, я без сил упала в кресло и долго сидела, погруженная в свои мысли. Я была счастлива, отчего и почему — не знаю. То, что я пережила, было исполнено такой высокой поэзии! Мое падение, которого я теперь стыжусь, казалось мне величием; он заворожил меня — вот мое оправдание.
Право, этот человек прекрасен. Как складно он говорит, какой у него светлый ум. Дорогая моя, он не только учит меня испанскому, он объясняет мне строение всех языков земли и самой человеческой мысли убедительно и логично, как Боссюэ[56]. По-французски он говорит, как француз. Когда я выразила удивление по этому поводу, он ответил, что в ранней юности жил при дворе испанского короля в Балансе. Что произошло в этой душе? Он совершенно переменился: сегодня он был одет просто, но точь-в-точь как знатный дворянин, вышедший на утреннюю прогулку. Во время урока он предстал во всем блеске своего ума, призвал на помощь все свое красноречие. Как усталый человек, вновь набравшийся сил, он открыл мне все потаенные уголки своей души. Он рассказал мне историю слуги, который отдал жизнь за один взгляд испанской королевы[57]. «Что ему еще оставалось?» — сказала я. Радость, которую я прочла в его глазах, привела меня в трепет.
Вечером я поехала на бал к герцогине де Ленонкур, там был и князь де Талейран. Я попросила господина де Ванденеса, любезнейшего молодого человека, спросить его, был ли среди испанцев, прибывших в 1809 году вместе с королем Фердинандом в его замок, некий Энарес. «Энарес — мавританское имя рода Сориа; род этот, как говорят сами Сориа, восходит к абенсерагам, принявшим христианство. Старый герцог и два его сына сопровождали короля в изгнании. Старший из молодых людей, нынешний герцог Сориа, был недавно лишен королем Фердинандом, своим заклятым врагом, имений, званий и титулов. Герцог совершил непоправимую ошибку, вступив вместе с Вальдесом в конституционное правительство. По счастью, он бежал из Кадиса прежде, чем туда вступил герцог Ангулемский, — в противном случае даже заступничество Его Высочества не спасло бы его от гнева короля».
Этот ответ, который виконт де Ванденес передал мне слово в слово, заставил меня глубоко задуматься. Не могу описать, в какой тревоге ждала я следующего урока. И вот наступил долгожданный день. В начале урока я добрых четверть часа разглядывала Энареса, гадая, герцог он или буржуа, но ничего не могла понять. Казалось, он читает мои мысли и нарочно сбивает меня с толку. Наконец, не в силах сдержать себя, я прервала перевод, решительно отложила книгу в сторону и сказала по-испански: «Вы обманываете нас, сударь. Вы не бедный буржуа-либерал, вы герцог Сориа!» — «Увы, мадемуазель, — ответил он, грустно разведя руками, — я не герцог Сориа». Я поняла, сколько отчаяния в этом «увы». Ах, дорогая моя, ручаюсь, никакой другой мужчина не сумеет вложить столько страсти и значительности в одно-единственное слово. Он опустил глаза, не смея взглянуть на меня. «Князь де Талейран, — сказала я, — у которого вы провели годы изгнания, говорит, что Энарес может быть только впавшим в немилость герцогом Сориа, либо слугой». Он вскинул на меня глаза — два пылающих черных угля, горевшие страстью и обидой. Разговор этот, казалось, был для него настоящей пыткой. «Мой отец, — сказал он, — в самом деле служил испанскому королю». Гриффит сроду не слыхала таких уроков. После каждого вопроса и каждого ответа наступало томительное молчание. «Скажите же наконец, — потребовала я, — дворянин вы или буржуа?» — «Вы знаете, мадемуазель, что в Испании все, даже нищие, благородного происхождения». Такая скрытность вывела меня из терпения. В ожидании этого урока я придумала одну милую шалость — я нарисовала в письме свой идеал мужчины и собиралась предложить свое сочинение для перевода. Доселе я переводила только с испанского языка на французский, но не с французского на испанский; я попеняла ему на это и попросила Гриффит принести письмо, которое я на днях получила от одной подруги. По тому впечатлению, какое произведет на него моя программа, решила я, я увижу, какая кровь течет в его жилах. Я взяла у Гриффит листок со словами: «Посмотрим, хорошо ли я его переписала?» — ибо все было написано моей рукой. Я протянула ему письмо или, если угодно, приманку и неотрывно смотрела на него, пока он читал:
«Моим избранником, дорогая моя, станет только тот мужчина, который будет суров и горд с мужчинами, но мягок с женщинами. Его орлиный взор заставит тотчас замолчать любого насмешника. Он будет смотреть с улыбкой жалости на всякого, кто смеет глумиться над святыней, особенно же над вещами, в которых заключается поэзия сердца и без которых жизнь была бы так печальна. Я глубоко презираю людей, желающих лишить нас источника религиозных идей, столь утешительных для сердца. Поэтому вера моего избранника должна быть по-детски простодушной, но проникнутой непоколебимым убеждением умного человека, который глубоко постиг основания своих религиозных представлений.
Ум его, самостоятельный и своеобычный, будет чужд позерства и кичливости; он никогда не скажет ни одного лишнего, ни одного неуместного слова; собеседники его никогда не будут знать скуки, как не будет знать ее и он сам, ибо в глубинах его души будут таиться несметные сокровища. Все его помыслы будут благородными, возвышенными, рыцарскими, лишенными эгоизма. Ни в одном из его поступков не будет никакого расчета, никакой корысти. Недостатки его явятся следствием обширности его познаний, ставящих его выше окружающих. Я хочу, чтобы он во всем шел впереди своей эпохи. Исполненный предупредительности, в которой так нуждаются существа слабые, он будет добр ко всем женщинам, но ни одна из них не сможет покорить его: он будет ценить любовь слишком высоко, чтобы превращать ее в забаву. Поэтому может случиться так, что, будучи достоин самой страстной любви, он проживет жизнь в одиночестве. Но если однажды он встретит свой идеал, женщину, о которой грезил наяву, если он найдет существо, которое поймет его, завладеет его душой и осветит его жизнь лучом счастья, существо, которое будет сиять ему, словно звезда, сквозь тучи, застилающие небо над нашим хмурым, холодным, ледяным миром, существо, которое придаст совершенно новое очарование его жизни и заставит звучать те струны его души, что дотоле молчали, то, нечего и говорить, он сумеет узнать и оценить свое счастье. И этой женщине он подарит блаженство. Никогда, ни словом, ни взглядом, не оскорбит он любящее сердце, которое предастся ему со слепой доверчивостью ребенка, спящего на руках у матери, ибо если избранница его когда-нибудь очнется от этого сладостного сна, сердце ее будет навеки разбито; пустившись в это плавание, она поставит на карту все свое будущее.
Лицом, манерами, походкой, всем своим поведением и в большом и в малом этот человек будет подобен тем высшим существам, которые никогда не теряют простоты и непринужденности. Пусть сам он будет некрасив, но у него должны быть красивые руки; тех, кто ему безразличен, он будет встречать иронической и презрительной усмешкой, и лишь тех, кого он любит, будет озарять небесный сияющий взгляд, согретый теплом его души».
55
Фодор (1789—1870) — итальянская певица; Бальзак здесь допускает анахронизм: она выступала в Париже в 1819—1822 гг., а затем в 1825 г., поэтому Луиза не могла ее слышать.
56
...объясняет... строение всех языков земли и самой человеческой мысли убедительно и логично, как Боссюэ. — Французский религиозный деятель и философ Жак Бенинь Боссюэ (1627—1704) был автором «Речи о всемирной истории» (1681), отличающейся широтой охвата событий и блеском стиля.
57
...историю слуги, который отдал жизнь за один взгляд испанской королевы. — Реминисценция из драмы В. Гюго «Рюи Блас», которую, однако, герои Бальзака не могли знать, так как она датируется 1838 годом. Ср. в письме к Ганской от начала февраля 1840 г.: «Я не слишком упрекал бы женщину, которая полюбила короля, но если она любит Рюи Бласа <т.е. слугу>, она порочна и скатывается так низко, что более для меня не существует; она не стоит пистолетного выстрела!» (ПГ. Т.1. Р.667).