— Есть души, подобные этой равнине! — воскликнула Вероника, проскакав с четверть часа, и удержала коня.

Она в задумчивости остановилась посреди пустыни, где не было ни животных, ни насекомых, над которой даже не летали птицы. В монтеньякской равнине попадались все же камни, пески, участки рыхлой или глинистой земли, наносный слой в несколько дюймов толщины, в котором хоть что-нибудь могло укорениться; но здесь только бесплодный туф — еще не камень, но уже не земля — ранил человеческий взгляд, и невольно глаза устремлялись к небесам. Осмотрев границы лесов и лугов, купленных ее супругом, Вероника медленно направилась обратно к устью потока. Фаррабеш ждал ее, пристально глядя на какую-то пещеру или яму, должно быть, вырытую каким-нибудь предприимчивым человеком, пытавшимся разведать это унылое место в надежде, что природа скрыла в земле свои сокровища.

— Что с вами? — спросила Вероника, заметив выражение глубокой печали на мужественном лице Фаррабеша.

— Сударыня, этой пещере обязан я жизнью или, вернее, тем, что я раскаялся и искупил свои грехи в глазах людей...

Такое объяснение смысла жизни словно пригвоздило Веронику на месте, она остановила лошадь перед пещерой.

— Я прятался здесь, сударыня. В этой почве так отдается каждый звук, что, прижавшись ухом к земле, можно было издали уловить топот жандармских коней или шаг солдат, ведь его сразу узнаешь. Тогда я бежал по руслу Габу в местечко, где прятал коня, и всегда обгонял моих преследователей на пять-шесть лье. Катрин приносила мне сюда еду по ночам; и если я был в отлучке, то потом всегда находил в яме под камнем вино и хлеб.

Эти воспоминания о преступной бродячей жизни, которые, казалось, могли повредить Фаррабешу в глазах г-жи Граслен, вызвали в ней лишь глубокое сочувствие, однако она, не задерживаясь, направилась к устью Габу, куда последовал за ней и лесник. Пока она осматривала ущелье, за которым открывалась длинная долина, по одну сторону такая живописная, по другую — сухая и безрадостная, а еще дальше поднимались уступами холмы Монтеньяка, Фаррабеш сказал:

— Какие замечательные водопады здесь будут через несколько дней!

— А в будущем году в это самое время сюда не попадет ни капли воды. Мне принадлежит земля по обе стороны ущелья; я прикажу возвести стену, достаточно высокую и прочную, чтобы удержать воду. Вместо никому не нужной долины здесь будет озеро двадцати, тридцати, сорока или пятидесяти футов глубиной и протяженностью в целый лье — огромный водоем, который поможет мне оросить и сделать плодородной всю монтеньякскую равнину.

— Господин кюре был прав, сударыня. Когда мы прокладывали дорогу к замку, он говорил нам: «Вы работаете для вашей матери. Да благословит бог дело, которое вы замыслили!»

— Молчите, Фаррабеш, — сказала г-жа Граслен, — замысел этот принадлежит господину Бонне.

Вернувшись к дому Фаррабеша, Вероника захватила с собой Мориса и немедленно отправилась в замок. Когда мать и Алина увидели Веронику, они были поражены происшедшей в ней переменой: лицо ее дышало счастьем, так увлечена была она надеждой принести благо обездоленному краю.

Госпожа Граслен написала Гростету и просила его добиться у г-на де Гранвиля полной свободы для несчастного бывшего каторжника, о чьем поведении дала благоприятный отзыв, подтвержденный свидетельством монтеньякского мэра и письмом г-на Бонне. Кроме того, она сообщала о Катрин Кюрье и просила Гростета заинтересовать задуманным ею добрым делом главного прокурора, который мог бы обратиться в парижскую полицию с поручением разыскать девушку. На ее след могла навести пересылка денег, которые получил Фаррабеш при освобождении с каторги. Вероника хотела дознаться, почему Катрин не пыталась вернуться к своему ребенку и к Фаррабешу. Затем она поделилась со старым другом своими открытиями, касавшимися Габу, и настоятельно просила поторопиться с выбором знающего человека, о котором у них уже шла речь раньше.

На следующий день было воскресенье, и впервые со времени приезда в Монтеньяк Вероника почувствовала себя в силах пойти в церковь к мессе. Она посетила службу и сидела на принадлежавшей ей скамье в приделе святой девы. Увидев, как бедна монтеньякская церковь, Вероника дала себе слово каждый год жертвовать известную сумму на нужды и украшение храма. Она услыхала кроткие, умиляющие душу слова священника; его проповедь, хотя изложенная в простых, доступных пониманию крестьян выражениях, была поистине возвышенна. Возвышенное идет от сердца, ум не может породить его; а религия является неистощимым источником возвышенного, которому чужд всякий ложный блеск. Для проповеди г-н Бонне избрал текст из посланий апостолов, говоривший, что рано или поздно господь исполняет свои обещания и поддерживает добрые души. Кюре поведал, какие блага сулит приходу присутствие милосердного богача, объяснив, что обязанности бедняков по отношению к творящему добро богачу так же обширны, как обязанности богатых перед бедными, а потому следует им помогать друг другу.

Фаррабеш рассказал тем землякам, которые из христианского милосердия, пробужденного в них г-ном Бонне, охотно встречались с бывшим каторжником, о том, как благожелательно отнеслась к нему г-жа Граслен. Об этом стало известно всем крестьянам общины, собравшимся, по деревенскому обычаю, перед мессой на церковной площади. Ничто не могло вернее снискать ей дружбу этих столь чувствительных к добру сердец. Когда Вероника вышла из церкви, она увидела чуть ли не всех прихожан, стоявших двумя рядами вдоль дороги. Пока она проходила мимо них, каждый молча и почтительно ей кланялся. Она была тронута таким приемом, не подозревая об истинной его причине, — Фаррабеша она заметила одним из последних.

— Вы, говорят, искусный охотник, — сказала она ему, — приносите же нам дичь в замок.

Несколько дней спустя Вероника вместе со священником отправилась на прогулку в ближайшую к замку часть леса. Ей хотелось спуститься вниз по ступенчатым долинам, которые она заметила, стоя у дома Фаррабеша, и познакомиться с расположением верхних притоков Габу. В результате осмотра кюре сделал вывод, что воды, орошавшие часть верхнего Монтеньяка, сбегали с Коррезских гор. Эта цепь сообщалась с Монтеньяком через голые холмы, тянувшиеся параллельно Живой скале. Возвращаясь после прогулки, кюре радовался, как ребенок; с непосредственностью поэта он уже видел процветание своей любимой деревни. Разве не поэт — человек, который заранее видит воплощение своей мечты? Г-н Бонне представлял себе стога скошенного сена, указывая с высоты террасы на иссохшую, серую равнину.

На другой день Фаррабеш и его сын принесли полные сумки дичи. Лесник вырезал в подарок Франсису Граслену деревянную чашку — настоящее чудо, — изобразив на ней сражающихся воинов. Г-жа Граслен гуляла в это время по террасе, обращенной в сторону Ташронов. Она присела на скамью и, взяв чашку, залюбовалась искусной резьбой. На глазах ее выступили слезы.

— Вы, должно быть, много страдали, — сказала она Фаррабешу после долгого молчания.

— Что же делать, сударыня, — ответил он, — тяжко, когда сидишь там без всякой мысли о побеге, которая только и поддерживает жизнь всех заключенных.

— О, это ужасная жизнь, — жалобно промолвила она, взглядом и жестом приглашая Фаррабеша продолжать.

Фаррабеш приписал глубокое волнение г-жи Граслен горячему сочувствию к его судьбе и отчасти любопытству. В это время на дорожке появилась направлявшаяся к ним старуха Совиа; Вероника замахала носовым платком и сказала с необычной для нее резкостью:

— Оставьте меня, матушка!

— Сударыня, — продолжал Фаррабеш, — десять лет я носил, — он указал на свою ногу, — железное кольцо с цепью, которая приковывала меня к другому человеку. В течение моего срока их сменилось трое. Спал я на голых досках. Чтобы получить тощий матрац, который называли там блин, нужно было работать сверх всяких сил. В каждом бараке было по восемьсот человек. На каждых нарах помещалось по двадцать четыре человека, скованных попарно. Каждый вечер и каждое утро цепь каждой пары нанизывалась на общую длинную цепь, так называемую связку отбросов, которая шла вдоль нар и связывала ноги всех каторжников. Два года не мог я привыкнуть к звону цепей, твердившему непрестанно: ты на каторге! Только уснешь, как кто-нибудь из товарищей по несчастью повернется или толкнет тебя и снова напомнит, где ты находишься. Нужно пройти целую науку, пока приладишься засыпать. В общем, я узнал сон, лишь когда дошел до полного изнеможения. Научившись спать, я мог по крайней мере забыться хотя бы ночью. А там, сударыня, забвение дороже всего! Человеку, раз уж он попал туда, приходится удовлетворять самые ничтожные свои потребности в порядке, установленном жесточайшими правилами. Судите сами, сударыня, как ужасна была такая жизнь для парня, жившего всегда в лесу, словно птица или дикая коза. Не просиди я раньше полгода один в четырех стенах тюремной камеры, то, несмотря на прекрасные слова господина Бонне, который был поистине отцом моей души, я бы бросился в море от одного вида своих товарищей. На воздухе, во время работы, еще куда ни шло. Но когда нас загоняли в барак для сна или для еды — а ели мы из общих мисок, по три пары на каждую миску, — я чувствовал, что умираю; свирепые лица и речи моих товарищей всегда внушали мне отвращение. К счастью, с пяти часов в летнее время и с половины восьмого зимними месяцами, невзирая на холод, ветер, жару или дождь, мы отправлялись гнуть спину, то есть работать. Бóльшая часть жизни проходит там на свежем воздухе, и как хорошо дышится, когда выходишь из барака, в котором набито восемьсот человек! А воздух там, заметьте, морской. Тебя обдувают бризы, греет солнце, смотришь на проплывающие облака, любуешься прекрасным днем. А мне еще и нравилась моя работа.