По своим впечатлениям от церковного дома Габриэль де Растиньяк создал себе воображаемый портрет г-на Бонне: тучный низенький человек, с грубым красным лицом, опаленный солнцем неутомимый труженик, похожий на крестьянина. Ничуть не бывало, — аббат увидел равного себе. Г-н Бонне был тщедушен и невелик ростом; в его внешности прежде всего поражало лицо, вдохновенное лицо апостола: оно было почти треугольной формы, — от висков широкого, прочерченного морщинами лба две тонкие прямые линии шли вдоль впалых щек к кончику подбородка. На этом болезненно желтом, словно воск, лице сияли ярко-голубые глаза, горевшие верой и живой надеждой. У кюре был прямой, тонкий и длинный нос с красиво вырезанными ноздрями, четко очерченный крупный и выразительный рот и голос, проникающий в самое сердце. Редкие тонкие и блестящие каштановые волосы говорили о недостаточном темпераменте, находящем опору только в воздержанной жизни. Вся сила этого человека заключалась в воле. Таковы были его отличительные черты. Короткопалые руки, принадлежи они другому человеку, могли бы навести на мысль о склонности к грубым развлечениям, но возможно, что, подобно Сократу, он победил свои дурные задатки. Худоба его не красила. Острые плечи, вогнутые колени и слишком развитая по сравнению с конечностями грудная клетка придавали ему вид горбуна без горба. Одним словом, он не должен был нравиться. Только в людях, знающих, какие чудеса способны сотворить мысль, вера или искусство, аббат Бонне мог вызвать восхищение своим горящим взглядом мученика, бледностью, всегда сопровождающей постоянство, и голосом, полным любви.

Этот человек, достойный быть священником первобытной церкви, существующей ныне лишь на картинах шестнадцатого века и на страницах мартиролога, был отмечен печатью человеческого величия, которое приближает к величию божественному, был исполнен убеждения, которое придает невыразимую красоту самому заурядному облику, озаряет теплым светом лица людей, преданных своему служению: так светится лицо женщины, которая гордится своей великой любовью. Убежденность есть человеческая воля, достигшая высшего могущества. Являясь одновременно причиной и следствием, она зажигает даже самые холодные души и своим немым красноречием увлекает массы.

Спускаясь со ступеней алтаря, кюре встретился глазами с аббатом Габриэлем; он узнал его, но когда секретарь епископа появился в ризнице, он застал там одну Урсулу, которой г-н Бонне отдал все распоряжения. Она пригласила молодого аббата следовать за ней.

— Сударь, — сказала Урсула, женщина канонического возраста, ведя аббата Растиньяка по галерее в сад, — господин кюре велел спросить у вас, завтракали ли вы. Должно быть, вы выехали из Лиможа спозаранку, если добрались сюда к десяти часам. Я сейчас же все приготовлю к завтраку. Господин аббат, конечно, не найдет здесь таких яств, как у епископа, но уж и мы постараемся угостить его получше. Господин Бонне вот-вот вернется, он пошел утешить эту несчастную семью... Ташронов... Подумать только, какие ужасы происходят сейчас с их сыном!..

— Но где находится дом этих славных людей? — вставил, наконец, аббат Габриэль. — По распоряжению монсеньера я должен немедленно увезти господина Бонне в Лимож. Этого несчастного не казнят сегодня, монсеньер добился отсрочки...

— Ах! — воскликнула Урсула, у которой просто язык зачесался от желания поскорей разгласить такую новость. — Вы, сударь, успеете принести им это утешение, пока я готовлю завтрак. Дом Ташронов в конце деревни. Видите дорожку здесь внизу, под террасой, — она приведет прямо туда.

Как только аббат Габриэль скрылся из виду, Урсула поспешила спуститься вниз, чтобы разнести новость по всей деревне, а заодно поискать провизию к завтраку.

В церкви кюре неожиданно узнал о решении, которое в отчаянии приняла семья Ташронов после того, как была отклонена кассационная жалоба. Добрые люди покидали родной край и сегодня утром должны были получить деньги за свое имущество, которое продали заранее. Продажа имущества потребовала непредвиденных задержек и формальностей. Вот почему Ташронам пришлось остаться в деревне после вынесения приговора Жану-Франсуа и испить до дна свою горькую чашу. Их тайное намерение обнаружилось лишь перед самым днем казни. Ташроны надеялись уехать до этого рокового дня, но человек, купивший их добро, был в кантоне чужим, и ему были безразличны их мотивы, к тому же он получил нужные деньги с запозданием. Таким образом, семья должна была нести свое горе до конца. Чувство, заставлявшее их покинуть родину, так властно захватило эти простые души, непривычные к сделкам с совестью, что уехать решили все: дед, бабка, дочери со своими мужьями, отец, мать — все, кто носил фамилию Ташронов или был с ними связан родством. Отъезд семьи огорчил всю общину. Мэр просил кюре, чтобы тот попытался удержать этих честных людей.

По новому закону отец не отвечал за сына, а преступление отца не накладывало пятна на его семью. Вместе с другими послаблениями, умалившими власть отцов, этот закон способствовал торжеству индивидуализма, подтачивающего современное общество. Вот почему подлинный мыслитель, обдумывающий вопросы нашего будущего, увидит разрушение духа семьи там, где составителям нового кодекса мнится свобода воли и равноправие. Семья всегда будет основой общества. Но теперь, неизбежно являясь чем-то временным, непрестанно разделяясь и соединяясь, чтобы распасться вновь, не будучи связью между прошлым и будущим, семья былых времен во Франции не существует. Разрушители старого здания поступили логично, разделив поровну имущество семьи, ослабив авторитет отца, сделав каждого сына главой новой семьи и уничтожив великую взаимную ответственность. Но будет ли перестроенное общественное здание с его новыми законами, не узнавшее еще длительных испытаний, столь же прочным, каким было здание старой монархии, несмотря на все ее злоупотребления? Утратив единство семьи, общество утратило свою основную силу, которую Монтескье открыл и назвал честью. Чтобы легче господствовать, общество всех разъединило; чтобы ослабить врага, оно всех разделило. Оно царит над цифрами, сваленными в кучу, как зерна. Могут ли общие интересы заменить семью? Только время даст ответ на этот великий вопрос.

И все же старый закон существует, он пустил настолько глубокие корни, что в народной среде вы найдете его живые отростки. Есть еще уголки в провинции, где живет то, что называют предрассудком, где верят в то, что семья страдает из-за преступления, совершенного одним из ее детей или ее отцом. Это убеждение вынудило Ташронов покинуть родные края. Они были слишком набожны, чтобы не прийти утром в церковь: разве можно было не присутствовать на мессе, обращенной к богу с мольбой внушить раскаяние их сыну, дабы вошел он в царствие небесное; разве могли они не проститься с алтарем родной деревни? Но свое намерение уехать они не оставили. Когда последовавший за ними кюре вошел в их главный дом, он увидел, что вещи уже уложены в дорогу. Покупатель поджидал продавцов, чтобы вручить им деньги. Нотариус заканчивал составление акта продажи. Во дворе, за домом, стояла запряженная лошадьми повозка, в которой должны были выехать старики с деньгами и мать Жана-Франсуа. Остальные собирались с наступлением ночи отправиться пешком.

К тому времени, когда молодой аббат вошел в низкую комнату, где собралась вся семья, монтеньякский священник исчерпал уже все запасы своего красноречия. Двое стариков, словно пришибленные горем, сидели, сгорбившись, в углу на мешках и смотрели на свой старый родовой дом, на свою мебель, на нового владельца и то и дело поглядывали друг на друга, будто спрашивая: могли ли мы ждать такой напасти? Эти старики, которые давно уже уступили распоряжение всеми делами своему сыну, отцу преступника, были подобны старой королевской чете после отречения, низведенной к пассивной роли подданных или детей. Ташрон-отец стоя слушал пастыря и отвечал ему тихо и односложно. Это был человек лет сорока восьми с прекрасным суровым лицом, напоминающим лица апостолов на полотнах Тициана: лицо, освещенное верой и глубокой, непоколебимой честностью, строгий профиль, прямой нос, голубые глаза, благородный лоб, правильные черты, вьющиеся жесткие черные волосы, лежавшие с той симметрией, что придает особое очарование этим лицам, потемневшим от солнца и ветра. Легко было заметить, что все доводы кюре разбиваются о его твердую волю. Дениза, опершись на хлебный ларь, смотрела на нотариуса, который воспользовался ларем вместо письменного стола и писал, устроившись в бабушкином кресле. Новый владелец сидел рядом, в другом кресле. Замужние сестры накрывали на стол к последнему угощению, которое старики хотели приготовить и подать людям в своем доме, в своей деревне, перед тем как уехать в чужие края. Мужчины присели на большой кровати с зеленым саржевым пологом. Мать хлопотала у очага, разбивая яйца для яичницы. Внуки сбились у порога, за которым стояла семья нового хозяина. В окошко заглядывал заботливо возделанный сад, где каждое дерево было посажено руками этих семидесятилетних стариков. Закопченная комната с почерневшими балками была овеяна той же сдержанной скорбью, что читалась на всех, столь несхожих между собой лицах. Угощение готовилось для нотариуса, для нового владельца, для детей и молодых мужчин. У отца с матерью, у Денизы и ее сестер было слишком тяжело на сердце, чтобы они могли думать о еде. В исполнении последнего долга сельского гостеприимства чувствовалась возвышенная и мучительная покорность судьбе. Ташроны, подобные людям античных времен, кончали свою жизнь в деревне так, как обычно начинают, — радушно встречая гостей. Эта лишенная всякой напыщенности, но глубоко торжественная картина поразила секретаря епархии, когда он вошел, чтобы сообщить монтеньякскому кюре о намерениях прелата.