— Объясни мне, дитя мое, как могла дочь, обожаемая матерью, решиться на столь важный поступок — написать незнакомому человеку, не посоветовавшись с ней?

— Но ведь маменька не позволила бы мне написать.

— И ты считаешь свой поступок благоразумным, дочка? Но если ты, на свое несчастье, все обдумала самостоятельно, то как же твой ум и здравый смысл не подсказали тебе за недостатком стыдливости, что, поступая так, ты бросаешься на шею мужчине? Неужели у моей Модесты, у моей единственной дочери, нет гордости, нет чувства достоинства? А, Модеста? Из-за тебя твой отец провел два бесконечно мучительных часа в Париже. Ведь в моральном отношении ты поступила нисколько не лучше Беттины, и тебя даже не оправдывало увлечение, — ты выказала себя кокеткой, но кокеткой холодной, а такого рода кокетство, эта головная любовь, — самый ужасный порок француженок.

— Как, у меня нет гордости? — плача сказала Модеста. — Но ведь он меня даже не видел.

— Он знает твое имя...

— Я открыла ему свое имя лишь после того, как увидела его и образ поэта оправдал трехмесячную переписку, в которой наши души научились понимать друг друга.

— Да, мой дорогой заблудший ангел, вы внесли известную долю разума в безумие, способное разрушить ваше счастье и опозорить семью.

— Но в конце концов, папенька, ведь служит же счастье оправданием моего безрассудства, — проговорила она с досадой.

— Ах, так это всего-навсего безрассудство? — воскликнул отец.

— Да, безрассудство, которое себе позволила некогда и маменька, — горячо возразила Модеста.

— Непокорная девочка, твоя мама, увидев меня однажды на балу, призналась в тот же вечер отцу, без памяти любившему ее, что ей кажется, будто я могу составить ее счастье. А можешь ли ты, Модеста, положа руку на сердце, сказать, что есть что-либо общее между любовью, зародившейся, правда, внезапно, но на глазах отца, и твоим безумием? Писать незнакомому человеку!..

— Незнакомому?! Папенька, ведь я написала одному из наших величайших поэтов, чья жизнь проходит у всех на виду, чей характер и поступки служат пищей злословию, клевете; я писала человеку, окруженному ореолом славы, и я не вышла из своей роли литературной героини, девушки из драмы Шекспира, до тех пор, пока мне не захотелось узнать, соответствует ли внешность этого человека его прекрасной душе.

— Боже мой, бедное дитя! Ты сочиняешь фантастические поэмы о браке. Но ведь если девушек во все времена держали в тесном семейном кругу, если бог и законы общества ставили их судьбу в полную зависимость от согласия родителей, то именно для того, чтобы избавить их от последствий поэзии, которая настолько вас очаровывает и ослепляет, что вы не видите действительности сквозь дымку иллюзий. Поэзия — одна из услад жизни, но не сама жизнь.

— Папенька, этот вопрос еще не получил окончательного разрешения перед судом фактов, борьба между нашими сердцами и семьями не прекращается.

— Горе детям, если они хотят добиться счастья ценой непослушания родителям, — серьезно сказал полковник. — В тысяча восемьсот тринадцатом году один из моих товарищей, маркиз д'Эглемон, женился на своей двоюродной сестре против воли ее отца, и молодая чета дорого заплатила за упрямство, которое девушка принимала за любовь. Я был свидетелем этого. В таких вопросах решение семьи должно быть бесповоротным.

— Мой жених говорил мне все это, — ответила она. — Он надевал даже на некоторое время личину Оргона[79], и у него хватило смелости бранить передо мной поэтов.

— Я прочел ваши письма, — сказал Шарль Миньон, не скрывая насмешливой улыбки, встревожившей Модесту, — и должен заметить тебе, что твое последнее письмо едва ли простительно даже соблазненной девушке, какой-нибудь Юлии д'Этанж. Боже мой, какой вред приносят нам романы!..

— Если бы не писали романов, дорогой папенька, мы стали бы переживать их в жизни. Лучше уж читать книги... В наше время меньше любовных приключений, чем в царствование двух Людовиков: Четырнадцатого и Пятнадцатого, когда издавалось гораздо меньше романов. К тому же, если вы читали эти письма, то должны были заметить, что я нашла для вас чудесного зятя, душу самую чистую, честность самую неподкупную, он будет для вас почтительнейшим сыном; и вы не могли не почувствовать, что мы любим друг друга по меньшей мере так же, как некогда любили вы и маменька. Хорошо, я допускаю, что не все здесь произошло согласно правилам этикета. Если хотите, я совершила ошибку...

— Я прочел ваши письма, — повторил отец, перебивая дочь, — и знаю, как оправдал он в твоих глазах поступок, на который могла бы решиться только женщина, уже изведавшая жизнь и охваченная страстью. Но для двадцатилетней девушки это чудовищная ошибка.

— Ошибка в глазах буржуа, чопорных Гобенхеймов, которые каждый свой шаг вымеряют по линейке. Не будем выходить за пределы мира искусства и поэзии, папенька... У нас, девушек, два пути: либо всевозможными уловками дать понять мужчине, что мы его любим, либо же открыто признаться ему. Разве последний путь не лучше, не благороднее? Нас, французских девушек, родители доставляют жениху по контракту, словно товар, «по истечении трех месяцев», а иногда в конце «текущего месяца», как это было с дочерью Вилькена; но в Англии, в Швейцарии, в Германии вступают в брак приблизительно по моей системе. Что вы скажете на это? Ведь я тоже немного немка?

— Какое ты еще дитя! — воскликнул полковник, вглядываясь в лицо дочери. — Превосходство Франции заключается в ее здравом смысле, в той логике, к которой приучает наш ум прекрасный французский язык. Франция — это мировой разум. Англия и Германия романтичны, когда дело касается этой стороны их быта, но и там знатные семьи подчиняются нашим законам. Вы, стало быть, никогда не захотите понять, что родители хорошо знают жизнь, что они несут ответственность за ваши души, за ваше счастье и помогают вам избежать подводных камней, встречающихся в обществе! Боже мой, — продолжал он, — их это ошибка или наша? Нужно ли держать детей в ежовых рукавицах? Неужели мы должны быть наказаны за нашу привязанность, за то, что печемся только о счастье детей и на горе себе принимаем его так близко к сердцу?!

При этом торжественном возгласе, в котором слышались слезы, Модеста украдкой бросила взгляд на отца.

— Папенька, милый папенька, можно ли ставить в вину девушке, сердце которой свободно, если она избирает мужем человека не только обаятельного, но и гениального, благородного, с прекрасным положением... Дворянина... чуткого, отзывчивого, как и она сама, — сказала Модеста.

— Ты его любишь? — спросил отец.

— Отец, — сказала она, прильнув головкой к груди полковника, — если вы не хотите видеть меня мертвой...

— Довольно, — сказал старый солдат, — я вижу, твоя любовь непоколебима.

— Непоколебима.

— Ничто не заставит тебя изменить своих чувств?

— Ничто на свете!

— Ты не допускаешь никаких случайностей, никакой измены, — продолжал старый солдат, — ты будешь любить его, несмотря ни на что, за его личное обаяние, и окажись он вторым д'Этурни, ты и тогда продолжала бы его любить?

— Ах, папенька, вы не знаете своей дочери! Могу ли я полюбить человека без принципов, без чести, без стыда и совести, какого-нибудь негодяя, достойного виселицы!

— А что, если ты была обманута?

— Кем? Этим милым, чистосердечным юношей с таким задумчивым и даже грустным лицом! Вы смеетесь надо мной, папенька, или же вы его не видели.

— К счастью, твоя любовь не так уж безрассудна, как ты это говоришь. Я указал тебе на некоторые обстоятельства, способные внести разлад в твою поэму. Понимаешь ли ты теперь, что иногда и отцы могут на что-нибудь пригодиться?

— Вы хотите дать урок непокорной дочери, папенька? Все это положительно напоминает Беркена[80].

— Ты заблуждаешься, бедное дитя, — строго заметил отец, — не я даю тебе урок, я тут ни при чем, я хочу только смягчить силу удара...

вернуться

79

Оргон — упрямый и ограниченный буржуа, действующее лицо комедии Мольера «Тартюф».

вернуться

80

Беркен, Арно (1747—1791) — французский писатель, автор популярной в свое время нравоучительной книги «Друг детей».