Зима свирепо обрушилась на стада за несколько дней до ожидаемого срока: пошел колючий снег и задул пронизывающий ветер, на протяжении двух с половиной тысяч пасангов снег засыпал бурую и ломкую траву и боски сразу разбрелись группами, веером разойдясь по степи, вспахивая снежную целину, фыркая, откапывая и пережевывая пожухлую и большей частью уже несъедобную траву. Боски начали умирать, и над ними рыдали женщины, словно над сожженными в набеге тарианцев фургонами. Множество кочевников, свободных и рабов, рылись в снегу, добывая пригоршни травы, чтобы накормить своих животных. Фургоны оставлялись в степи, чтобы не изматывать обессиленных босков.
Наконец на семнадцатый день пути первые стада достигли зимних пастбищ далеко на севере от Тарии, ближе к экватору. Здесь снега не было, только иногда поутру слегка подмораживало, а трава оставалась сочной и питательной. А ещё сотню пасангов на север начался теплый климатический пояс – и люди запели.
– Боски в безопасности, – сказал Камчак.
Степняки падали на колени и целовали зеленую траву. «Боски в безопасности!!!» – повторяли они слова Камчака.
Видимо, в связи с годом перемирия народы фургонов в этот раз не зашли на юг дальше, чем это было необходимо. Они даже не переходили восточного Картиуса, как нередко поступали. Кочевники не хотели рисковать в этот год людьми в схватках с далекими народами, подставляя фургоны под стрелы, например, тарнсменов из Ара.
Зима в тот год была суровой: воздух даже в тех районах, где мы пребывали, иногда плохо прогревался; рабы и господа кутались в шкуры боска и меха; женщины и мужчины носили меховые штаны и обувь, накидки, шапки и капюшоны. Подчас единственным способом отличить рабыню от свободной женщины было проверить её волосы – распущены они или нет.
Верхом на каийле, сжимая копье, нагнувшись с седла, я промчался мимо ветки, воткнутой в песок, на которой красовался сушеный тоспит – маленький сморщенный, похожий на персик, но горьковатый фрукт размером со сливу.
– Хорошо! – вскричал Камчак, увидев, что тоспит был точно надет на острие моего копья.
Этот удар принес мне два очка.
Я слышал, как Элизабет Кардуэл выражала свое восхищение, подпрыгивая и хлопая в ладоши. На её шее висела связка тоспитов. Я улыбнулся ей.
– Тоспит! – крикнул Конрад из кассаров, кровавого народа, и Элизабет поместила новый тоспит на ветвь.
Раздался топот каийлы, и Конрад поддел тоспит своим красным копьем так, что острие его едва вошло в плод.
– Неплохо! – крикнул я ему.
Мой удар был точен, но слишком силен; в битве он мог бы стоить мне копья, застрявшего в теле врага. Удар Конрада был великолепен и был достоин трех очков.
Затем поскакал Камчак, и его копье вошло в тоспит даже на какую-то долю дюйма меньше, чем у Конрада. Этот удар также оценивался в три очка.
Воин, который должен был показывать свою ловкость после Камчака, сорвался с места.
Раздался разочарованный крик, поскольку кончик копья не удержал фрукт. Это был удар всего-навсего на одно очко.
Элизабет опять радостно захлопала в ладоши, поскольку она была из фургона Камчака и Тэрла Кэбота и, естественно, переживала за нас. Всадник, сделавший неудачный удар, внезапно развернул каийлу в её сторону, и Элизабет, которая быстро осознала, что, пожалуй, не стоило так явно радоваться его неудаче, упала на колени, в страхе прижимая голову к траве. Я было выпрямился в седле, но Камчак, смеясь, удержал меня. Каийла всадника уже рычала над девушкой, и тот, резко осадив зверя, окрашенным соком тоспита кончиком копья откинул капюшон с головы девушки и осторожно поднял копьем её подбородок, заставляя взглянуть на себя.
– Простите меня… господин, – сказала Элизабет Кардуэл.
Рабыни на Горе должны ко всем свободным мужчинам обращаться как к хозяевам, хотя, разумеется, истинным господином для них может быть только один.
Мне нравилось, что за несколько последних месяцев Элизабет так хорошо овладела языком. Разумеется, Камчак велел взяться за её обучение трем тарианским девицам-рабыням, которые проводили занятия, таская её со связанными руками меж фургонов, показывая и называя предметы и нахлестывая розгами в случае ошибки. Элизабет выучилась быстро. Она была умной девушкой.
Ей пришлось тяжело, особенно в первую неделю; не так прост переход от жизни молодой очаровательной секретарши из современного офиса с кондиционированным воздухом и лампами дневного света на Мэдисон-авеню в Нью-Йорке к положению рабыни тачакского воина.
Тогда, после окончания допроса, когда она, крича в унижении: «Ла кейджера, ла кейджера!» – согнулась у помоста Катайтачака, Камчак завернул её, все ещё плачущую и облаченную в сирик, в роскошную шкуру красного ларла, на которой она стояла до этого.
Уходя с помоста, я видел, как Катайтачак после окончания допроса отсутствующе потянулся к маленькой золотой коробке с листьями канды; его глаза стали медленно закрываться.
Той ночью Камчак вместо того, чтобы оставить Элизабет снаружи у колеса, сковал её в своем фургоне, пропустив короткую цепочку от её ошейника к укрепленному в днище фургона кольцу для рабов, после чего бережно прикрыл её, все ещё плачущую и дрожащую, полостью из меха красного ларла.
Она была на грани истерического припадка, и я, изредка поглядывая на нее, искренне опасался, что следующей фазой её состояния будет оцепенение, шок, отказ поверить во все произошедшее и как результат всего этого – безумие.
Камчак, кажется, действительно был озадачен её поведением. Несомненно, он понимал, что любая горианская девушка не сможет легко принять свое внезапное превращение в предмет, бессловесную рабыню, особенно если таковое произошло среди фургонов тачаков. Признать, что Элизабет с другой планеты, было выше понимания Камчака, и он склонен был рассматривать многие реакции мисс Кардуэл как странные и, по-видимому, предосудительные.
Он встал и, пнув её ногой, обутой в отороченную мехом туфлю, приказал успокоиться. Конечно, она не понимала горианский, однако интонации и нетерпение были достаточно ясными, чтобы исключить необходимость перевода. Она перестала стенать, но все ещё всхлипывала и дрожала. Камчак снял со стены бич для рабов и приблизился к ней, но, очевидно раздумав, вернул бич на прежнее место. Меня удивило, что он не воспользовался им, и заинтересовало почему. Впрочем, я был рад тому, что он её не ударил, поскольку иначе мне пришлось бы вмешаться.
Я попытался поговорить с Камчаком и объяснить, что нынешнее состояние девушки вполне соответствовало пережитому ею шоку – тотальным изменениям в жизни – сначала обнаружить себя одиноко стоящей посреди прерий, потом – тачаки, плен, фургоны, сирик, допрос, угроза расправы, да и сам недоступный пока ещё её пониманию факт – стать рабыней, собственностью! Я пытался объяснить Камчаку, что её старый мир не подготовил девушку к таким вещам, поскольку рабства в том мире не существует. Камчак слушал меня, не перебив ни разу, затем поднялся, достал из сундука кубок, наполнил его янтарной жидкостью и высыпал в неё темный голубоватый порошок. Приподняв рукой голову Элизабет Кардуэл, он поднес к её губам напиток. В глазах её стоял страх, но она выпила и в считанные секунды заснула.
Раз или два в ту ночь, к неудовольствию Камчака и прогоняя мой сон, она вскрикивала, дергая цепи, но оба раза мы обнаруживали, что она так и не проснулась.
Я полагал, что утром Камчак пошлет за тачакским кузнецом, чтобы поставить клеймо на Элизабет, которую он прозвал «своей маленькой дикаркой».
Клеймо тачакского раба не похоже на клейма, используемые в городах, которые для девушек являются изображением первой буквы слова «кейджера».
Клеймо тачаков – знак четырех рогов боска, такой же, как на их знамени; клеймо из четырех рогов боска, расположенных таким образом, что они немного напоминают букву «X», имеет размер около полутора-двух дюймов; конечно же, клеймо четырех рогов используется и для того, чтобы метить тачакских босков, но там оно много больше и образует грубый квадрат со стороной шесть дюймов. Вполне возможно, что вслед за клеймением тачак пожелает вдеть Элизабет в нос тонкое кольцо, подобное тем, какие носят все тачакские женщины – будь то свободные женщины или рабыни; после этого останется только нацепить на Элизабет Кардуэл тарианский ошейник с гравировкой и обрядить её в кейджер.