Изменить стиль страницы

В трех верстах от села, влево от экономии, тянется Кривая балка, куда вывозили павшую скотину, дохлых собак, всякую дрянь.

Смрадный дух поднимался над балкой в жаркие летние дни. Лысая почернелая земля, как плешь, выступала среди зеленой степи.

Сюда привезли Павла Баклана.

Бричка остановилась над балкой. Верховые спешились и выволокли Баклана из брички. Офицер (фигура его смутно рисовалась на фоне ночного неба) с седла посмотрел на матроса. Он сказал что-то, и двое, прихватив лопаты из брички, спустились в балку.

Офицер поглядывал в сторону села, делал нетерпеливые движения. Кого он ждал? Стук лопат явственно доносился из балки. «Спешат… не терпится…» — Баклан хотел усмехнуться, но только поскрипел зубами. Избитое, измученное тело было словно не его, чужое. И все в нем: его быстрые ноги, ловкие руки, могучие плечи, поднимавшие когда-то семипудовые мешки, его звонкий веселый голос — все было словно не его, чужое.

Смрадный запах гниющей падали проникал в его разбитые ноздри. «Ишь, куда угодил, на свалку!» Ему вспомнилось усталое, озабоченное лицо командира отряда, его слова: «Смотри, Пашка, не шуткуй!» Вот и дошутковался, отгулял свое матрос!

Но Баклан не жалел, не раскаивался, хоть и знал, что глупо было связываться с тем базарным злыднем. «А обо мне не тужите. Там, где черт не пройдет, матрос проскочит!»

Он все еще храбрился — здесь, в ночной степи, скрученный по рукам и ногам, слушая удары лопат, роющих ему могилу. Он всегда храбрился, лез вперед, напролом, за что немало попадало ему в его недолгой и трудной жизни. Но сейчас он не думал о том, как мало жил и как ничтожно мало оставалось теперь этой жизни, а только ждал минуты, когда его развяжут и поведут вниз. Только и было у него желания — выпрямиться, расправить плечи. Тогда он им покажет. Вдруг Баклан прислушался. Издали донеслись быстрые легкие шаги. Офицер негромко засмеялся и начал слезать с седла. Из темноты выбежала девушка. Она тяжело дышала раскрытым ртом и озиралась темными блестящими глазами.

— Паша! — крикнула она. — Где ты, Паша?

Баклан бешено заворочался на земле. Лишь теперь он понял, что придумал немец. При допросе офицер несколько раз предлагал ему написать записку Одарке, обещая передать ей прощальное матросское слово. Баклан отказывался. Одарка — он знал — ушла с отрядом, да и зачем ей этот офицер с запиской! Его били, выбили зубы, но записки он не дал. А теперь Одарка здесь.

Баклан смотрел на нее — и вся храбрость, лихость соскочила с него. «Замордуют девушку, да еще у меня на глазах!» Он снова рванулся, завертелся на месте, стараясь привлечь ее внимание. Может, успеет спастись? Но это был вздор, он сам понимал. Пропала Одарка!

Девушка уже увидела его, кинулась к нему под громкий смех немцев, которые держали ее за руки. Офицер отдал приказание. Солдаты начали развязывать Баклана.

Наконец-то! Баклан с трудом, пошатываясь и скрипя зубами от боли, выпрямил спину, расправил ноги, поднялся. Наконец-то он опять свободен и может показать им, кто такой матрос! Но он стоял неподвижно, смотрел на девушку.

Босая, с растрепавшимися от бега длинными черными косами, она тянулась к нему, к своему Паше, ради которого не ушла с партизанами, осталась в селе, надеясь как-нибудь увидеть. И вот — увидела…

В одно мгновение они поняли оба, и он и она, все, что случилось и что ждет их. Страх, жалость, ужас сковали на миг их дрогнувшие сердца.

Офицер, придумавший эту встречу (он сам написал записку и передал через Одаркиного деда с обещанием отпустить матроса с Одаркой, если девушка явится), похаживал перед ними, наслаждаясь сценой.

Поздний месяц, такой же розовый, большой и круглый, как в ту ночь, когда сидели Баклан и Одарка в хате, медленно всходил рад степью. И, как тогда, почудилось им в бесконечной дали девичья чистая печальная песня. Славно поют девчата. Сладко любить и грустно расставаться с жизнью.

Свет месяца отразился в глазах девушки. В них не было страха, а были нежность, грусть и робкая надежда. Надежда на что? Что увидят ее любовь, устыдятся, отпустят? Что сама эта степь, ясный месяц, сама жизнь встанут за нее заступой? Ой, нет! Не те это люди. Да и не люди они… Что-то дрогнуло в ее больших ярких глазах и погасло.

Стук лопат в балке стих. Кончив работу, могильщики вылезли наверх. Одни из них был Йохим Полищук. Красивое сильное лицо девушки побелело. Но, глядя на то, как спокойно стоит ее Паша, небрежно выставив ногу и гордо закинув кудрявую голову, она презрительно скривила губы, сказала:

— Чи ты, Йохимка, нанявься, чи сватать прийшов? На тоби грошик! — И швырнула ему в лицо серебряный царский рубль, который сунул ей дед перед расставанием.

Баклан захохотал.

Он стоял, расправившись во весь свой богатырский рост, упершись руками в бока, и смеялся весело, от всей души, словно не пришли эти люди по его душу и не зароют его сейчас, как собаку, на свалке. Словно не его судили, а он судил. Он снова был прежний Пашка-матрос, весельчак, озорник и смельчак.

Офицер уже не улыбался. Он недобро прижмурился, закусив тонкую губу, и толкнул хлыстом матроса в грудь — в сторону балки.

Впереди и по бокам — солдаты с винтовками, саблями, как почетный эскорт, за ними — Баклан, девушка и опять солдаты. А позади всех — Йохим Полищук, потирающий ушибленную скулу. Всех скрыла Кривая балка.

Их привели и поставили перед ямой. Добрая яма, для двоих места хватит.

Здесь было темно, темней, чем в степи. Тонкая полоска лунного света лежала на откосе балки. Запах гнили перехватывал дыхание. Солдаты зажимали носы, офицер закашлялся. Потом он выпрямился, глянул холодными глазами на этих молодых, красивых и, словно в насмешку над ним, таких спокойных людей, которых он сейчас повенчает со смертью, и невольно спросил:

— Разве вам жизни не жалко? Ты, барышня, такая красивая… — Он шагнул к Одарке, стоявшей рядом с Бакланом у края ямы. Совсем близко увидел ее смуглое лицо и блеск глаз. — Такая красивая… — ласково тянул офицер и хотел погладить ее по щеке. Он покачнулся от удара Одаркиной руки, в бешенстве столкнул ее в яму.

Баклан кинулся на него. Но на Баклана, как гончие, разом наскочили солдаты. Он стряхнул их, но уже новые дюжие баварцы схватили его за руки, ноги, шею, били, крутили руки за спину и, повалив наконец, тоже спихнули в яму.

Месяц уже поднялся высоко над степью и осветил балку. Лопаты, подхваченные усердными руками, швыряли тяжелую жирную землю. Но те, кто копал яму, и офицер, похваливший их работу, просчитались немного. Коротка вышла яма, не по матросскому росту. Голова Баклана, озаренная лунным светом, поднималась из ее широкого темного зева, длинные руки держались за землю. Сабля рубанула по одной руке, но другая упрямо тянулась вверх, сжимая пальцы в кулак.

— Еще приду по ваши души!

Все быстрее шныряли лопаты: взад и вперед, взад и вперед. Кидали землю, падаль, кости — все, что хранила Кривая балка. Уже вырос холм на том месте, где была могила. Но что-то еще шевелилось в ней, и казалось, вот-вот расступится земля и покажется снова лихая матросская голова.

А ночь шла и шла, и светил ясный месяц над степью, и пели где-то сладко девчата, и хлеба стояли стеной — хлеба, земля, степь родимая, трудовая крестьянская доля, за которую боролся народ и столько пролилось крови и еще немало прольется…

А в степи, за селом, бежал старый дед, плакал и звал свою внучку. А еще дальше пыльным шляхом мчались конники-партизаны на выручку матроса и дедовой внучки. Настигли, порубили солдат с офицером, разметали могилу в балке, но живой откопали одну Одарку. И поскакали в степь партизаны, покатились за ними добрые немецкие фурманки с патронами, пулеметами, мукой и прочим добром, добытым в экономии. Но не было уже среди них матроса Баклана. Только черная лента на красном знамени берегла память о нем.

И пошла матросская слава по всем дорогам и тропкам, по всем деревням и селам, дошла до самого моря. И узнали моряки-черноморцы и внесли Павла Баклана, никопольского грузчика, всю жизнь мечтавшего стать моряком, в свои боевые списки…