Вона ка-ак! Не отпустит - и все… Шить надо! Алешку растить, чтоб не помыкали им, чтоб не изведал сын того на царстве, что выпало на долю отца.

В печи запищало, заплакало сырое березовое полено, и тотчас стрельнуло сухое, сосновое.

На дворе весна, ветер западный, влажный. Михаил Федорович, недомогая, велел топить в своих покоях.

Шубка соболья, мягкая, по ногам из печи тепло. Веко за веко, из уголка губ - слюнка. Чуется, а смахнуть сил нет…

“Заснул”, - подумал во сне государь. И не захотел встряхнуться. А тут опять жалобно и нежно запело схваченное огнем сырое полено.

Михаил Федорович велит свои покои сырыми дровишками топить, любит жалобу дерева.

Ему тоже этак вот застонать бы в блаженной и неизбежной муке, да все недосуг, все на глазах да на слухах…

Жизни царя всяк завидует, царева жизнь и царево счастье - для людей одно слово. Напоказ-то оно и впрямь златоогненно, а про то, как сердце пищит, никому знать не дано; даже царскому духовнику. Про тот невыговоренный стон - токмо с богом, да чтобы и бог без ангелов, чтоб уж один на один.

Господи, ничего-то он не может, самодержец, для самого себя сделать. Вот схватились два глупых боярина меж собой по глупости - ну, схватились бы и схватились, ну и драли бы друг друга за бороды! Ан, нет - счеты между ними, а платить царю. Не рублями - счастьем.

Сон прошел. Михаил Федорович вытер тыльной стороной руки слюнку и, не разжимая век, потянул из себя ниточку былого, больного… Тянул, будто живую жилку, аж слезы навертывались, а он их не замечал.

На четвертый год царства, когда грянуло на государя девятнадцатое лето, боярская Дума улыбчиво надумала: нора! Великий государь, царь и великий князь, смилуйся, пожалуй русское царство радостью: женись-ка ты, государь!

Всю зиму Михаила Федоровича болезни одолевали, а тут - весна: отлегло. И хоть был он себе не волен, что Дума надумает, что матушка, монахиня Марфа, нашепчет, что бояре Салтыковы да Черкасские решат, то и будет, но тут, по весне, и самому захотелось жениться.

Собрали боярских девиц на смотрины, и ночью к спящим пришел Михаил Федорович с матушкой. Матушка возле одной кровати остановилась, а сын возле другой.

В девятнадцать лет глаза увидят - сердце поверит…

Как поле бело в первый день зимы, таково и лицо у девы. Л губы па том холодном снегу, будто кровь из живей раны, - пылающи. Брови - коромыслицами, скромны, а ресницы, как воротники соболиные на шубах боярынь.

Где уж там гадать, какие богатства под одеялами? Обомлел государь.

- Она!

- Она? - только и спросила Марфа.

И взята была ко двору дворянская дочь Марья Ивановна Хлопова, переименованная от наговору по кремлевскому обычаю и нареченная Настасьей, в честь знаменитой царевой тетки Настасьи, первой жены самого царя Ивана Васильевича.

Было это в 1616 году. Так это давно было, что и было ли?

Недолго голубушка во дворе жила. Бояре Салтыковы обвинили Марью Ивановну в болезнях, и поехала царская невеста со всеми родственниками в Тобольск.

Господи, а где ж он, этот Тобольск? В холодах, говорят, вечных, сибирских. Каково без лета, без весны человеку жить?..

- Великий государь!

Очнулся.

- Кто? А, это ты, Борис Иванович?

- Великий государь, наследник все еще в молитве.

- Хорошо! Хорошо, Борис Иванович!

- Что хорошо?

- Потверже он меня! Царь должен быть твердым, как грецкий орех. Чтоб не по зубам был… Я рад. Стрельцу-то, страдальцу, - царь Михаил усмехнулся, - вина бы дали.

- А как же! Алеша пожаловал. А вина стрельцу дадено, как пить устанет… Сказывали мне: домой шел - песни пел. “Ручка-то у благодетеля, - приговаривал, - как крылышко воробьиное. Два раза осчастливил! Два раза прикоснулся чистой ручкой ко плоти моей скверной, а потом золотым, как солнышком, одарил”.

- Вот и славно, что незлобив стрелец. На троицу в десятские его пожалую. Не позабудь про то, напомни.

- О великий государь! - Морозов по-кошачьи, мягко кинулся в царские ножки. - О великий государь, какое же всем нам, холопам твоим, счастье, что господь бог тебя нам послал, с твоим золотым сердцем, с твоей добротой неизреченной… Даже малого дела - было бы оно добрым - не оставляешь ты без награды… И Алешеньке, - Морозов всхлипнул от умиления, - и Алешеньке от тебя за молитвы твои и слезы господом богом золотое сердце дадено.

Михаил Федорович, взволнованный искренностью боярина, положил ему руки на голову, притянул к себе:

- Спасибо тебе на хорошем слове, Борис Иванович. Хорошему слову ангелы радуются… Спасибо, что за Алешей не по службе смотришь, а по сердцу. За любовь твою к нему спасибо… Я все вижу, все помню…

На крыльях летел из дворца боярин Морозов. Из головы не уходили царские ненароком вырвавшиеся слова:

“Я все вижу, все помню…” Коли и впрямь не забудет, то на троицу быть стрельцу Трофимке десятником, а его, боярина, глядишь, селом пожалует. Как службу при дворе начинал, было у него родовых владений: сто пятьдесят один двор, двести тридцать три мужика да пашни пять с половиной тысяч четвертей… 5619 четвертей. В 17-м году в счет поместного оклада в Нижегородском уезде бортное село Нагавицыно с деревнями ему пожаловали, в 19-м за Московское осадное сидение в королевича Владислава приход село это отдали ему в вотчину. 43 тягловых двора, 294 четверти пашни, а с деревнями - 640 четвертей… В 20-м в Звенигородском уезде село Иславское получил, пополам с братом Глебом. И все! До счастливого тридцать третьего года. Как в 33-м определили его царевичу в воспитатели, так и прибавка пошла. В Арзамасском уезде село Богородское да еще мордовские земли: Старая Кенешева, Кемары, Вергизай… Сколько же теперь всего? Четыре села, два сельца, один приселок, а деревень?..

Знал Борис Иванович, сколько у него деревень, но считал, загибая пальцы, шепча названия… Не было для него занятия приятнее, чем посчитать свои деревеньки, свои земли, своих мужиков.

Вот и дом, и счету конец. Лошади стали, но Борис Иванович мешкал выходить из возка, смаковал: 4 села, 2 сельца, 1 приселок, 28 деревень, три полдеревни, с братом в доле, 7 починков, 80 пустошей, 6000 десятин пахотной земли, 461 мужик. И сказке конец. Пока… Пока он дядька при царевиче, а царевичи в царей вырастают. Ну а коли, не дай бог… так у царя второй сынок, Иван, а у него дядькой - брат Глеб… Всей Москве известно: Морозовы - книгочеи, истинные христиане, промашки у них ни в чем не бывает…

Борис Иванович давно уже покинул кремлевские покои, а Михаил Федорович терзал память.

“Кто же этак, по-морозовски, мягко кланялся?”

Он стоял на молитве перед образами, шептал святые слова, но божеское сегодня не шло на ум. На “Богородице” споткнулся - вспомнил. Мягко в ножки стлался Мишка Салтыков. Да, конечно же, Мишка! Не теперешний, пугливый - ссылка научила уму-разуму, - а Мишка Салтыков шестнадцатого года. Эх, кабы не Мишка!..

И опять пошло перед глазами старое дело Марьи Ивановны Хлоповой, да и не само дело, вспомнился суд по делу тому. Это было - дай бог памяти - в году, наверное, 23-м. Когда уж вся Европа от российского самодержавного жениха отвернула тонкий свой нос.

Князь Алексей Михайлович Львов в Данию за невестой ездил. Да где там! Король не показался послу, а с министрами посол не стал говорить. Заграничная принцесса! На кой она ляд? Что у нее там? Такая же небось баба, да еще с манером, с капризом… Батюшке, патриарху Филарету, хотелось с заграницами породниться. Сам-то ведь он сколько лет в Польше жил, хоть и подневольное житье было,

в плену. Только мудрому и темница - храм, издали Россия на ладони уместилась. Надумал Филарет заморским снадобьем русские болячки прижигать. Надумать - надумал, а у жизни - свой бег, свой ум. Сорвалось дело в Дании - кинулись к немцам.

Екатерину, сестру курфюрста Бранденбургского Георга, шурина шведского короля Густава-Адольфа, сватали. Так та в православие креститься не пожелала. И пришлось батюшке, на радость Михаилу, вспомнить все о той же Марье Ивановне. Отец на три года вперед видел. О принцессах для сына мечтал, а о Марье, то бишь Настасье, тоже не забывал. Как вернулся из плена, так Хлоповы и поехали из Тобольска. В 19-м году перевели их в Верхотурье, в 20-м в Нижний Новгород. А как Европа поворот от ворот дала русским сватам, призвал патриарх Филарет Михаила Михайловича Салтыкова в Думу. А на совете том сидели Иван Никитич Романов, Иван Борисович Черкасский да Федор Иванович Шереметев - самые близкие люди. Пригласили на совет и отца Марьи-Настасьи - Ивана Хлопова и дядю ее - Гаврилу, а еще лекарей Бильса да Бальцера. Тут все и открылось.