Изменить стиль страницы

Это-то и позволяет ему с достоинством отвести возможные упреки и опасения, что из-за конфликта с фрейбергским бергратом пути в науку для него заказаны, и вынести своему противнику окончательную и бесповоротную в своей резкости оценку. Причем его не смущает, что делает он это в письме в Академию наук (формальный адресат — Шумахер), в которой о Генкеле господствовало прямо противоположное мнение, поскольку именно к нему Ломоносова с друзьями командировали.

«Правда, мне кажется, — пишет Ломоносов (подлинник по-немецки), — что вы подумаете, что с Генкелем дело уже испорчено, и я не имею более никакой надежды научиться чему-либо основательному в химии и металлургии. Но сего господина могут почитать идолом только те, которые хорошо его не знают, и я же не хотел бы поменяться с ним своими, хотя и малыми, но основательными знаниями, и не вижу причины, почему мне его почитать своею путеводною звездой и единственным своим спасением; самые обыкновенные процессы, о которых говорится почти во всех химических книгах, он держит в секрете и вытягивать их приходится из него арканом; горному же искусству гораздо лучше можно обучиться у любого штейгера, который всю жизнь свою провел в шахте, чем у пего. Естественную историю нельзя изучить в кабинете г. Генкеля, из его шкапов и ящичков; нужно самому побывать на разных рудниках, сравнить положение этих мест, свойства гор и почвы и взаимоотношение залегающих в них минералов».

Твердое намерение «научиться чему-либо основательному в химии и металлургии» самостоятельно, как мы помним, сопутствовало Ломоносову в его недавних скитаниях по Германии. Не оставляло оно его и во время вынужденного сидения в Марбурге осенью и зимой 1740–1741 годов. Ровно через месяц после письма в Академию Ломоносов, например, пишет письмо марбургскому университетскому аптекарю Детлефу Дитриху Михаэлису (1675–1770), который за два года до того позволял ему заниматься в своей лаборатории, а бывало, и ссужал его деньгами. Сейчас Ломоносов просит разрешения вновь поработать в его лаборатории (подлинник по-немецки):

«Высокородный господин,

высокоученый господин доктор!

Ваша доброта, некогда ко мне проявленная, придает мне смелость просить Вас, чтобы Вы, Ваше высокоблагородие, разрешили мне в Вашей лаборатории исследовать некоторые процессы, которые кажутся мне неясными. Ибо я не доверяю никакому другому лаборанту, особенно тем, которые слишком много хвастают; этому я научился на собственном горьком опыте. Господин доктор Конради некогда обещал мне и моим соотечественникам читать курс химии по Шталю, но он не был в состоянии толком изложить ни одного параграфа и не знает как следует латинского языка. Поэтому мы от него отказались. Горный советник Генкель, чье хвастовство и высокомерное умничанье известны всему ученому миру, делал это не лучше и похитил у меня время почти одной только пустой болтовней.

Пребываю в надежде, что Вы не откажете мне в моей покорной просьбе.

Ваш покорный слуга

М. Ломоносов

Марбург

4 декабря 1740». 

Между тем с получением ноябрьского письма в Академии наконец стало известно местонахождение Ломоносова. В феврале 1741 года Академическая канцелярия выслала ему приказ (повторный) о возвращении в Петербург, а Вольфу — вексель в сто рублей для передачи денег Ломоносову и письмо, в котором содержалась просьба одолжить ему, если потребуется, дополнительно небольшую сумму. В апреле Ломоносов получает деньги и приказ. 13 мая в канцелярии Марбургского университета ему оформляют документы для проезда до Петербурга. Через несколько дней Ломоносов уже в порту города Любека.

Когда в конце мая 1741 года он ступил на корабль, взявший курс к России, ему уже было под тридцать.

Четыре с половиной года провел он в Германии; основательно изучил экспериментальную и теоретическую физику, философию и естественную историю, горное дело и многие-многие другие научные дисциплины; корпел в химических лабораториях, спускался в рудники, старательно изучал устройства применяемых механизмов, стоял у плавильных печей, учился у лучших специалистов в горнодобывающей промышленности и металлургии; овладел немецким, французским и итальянским языками; стал отличным рисовальщиком; написал «Письмо о правилах Российского стихотворства» и три научные работы по физике и, наконец, в полный голос заявил о своем поэтическом даре, переведя стихотворения Анакреона и Фенелона и сочинив «Оду на взятие Хотина», которая через сто лет побудила Белинского назвать его «отцом русской поэзии».

За время пребывания в Германии Ломоносов впервые по-настоящему, каждым атомом своего сознания проникся великой патриотической идеей, которая отныне станет управлять всеми его поступками и начинаниями. Надо думать, что и на берегах Северной Двины, и в Москве, и в Киеве, и в Петербурге Ломоносов любил Россию. Но, только оказавшись оторванным от родины на четыре с лишним года, он всем существом своим ощутил ее мощную власть над собой.

В сущности, все это время о чем бы он ни думал, он думал о ней и только о ней. Когда он метался по Саксонии и Вестфалии, Тюрингии, Баварии, Голландии — он рвался к России. Когда он, как в рудоносную копь, проникал в глубины родного языка, чтобы понять его «природные свойства», — он постигал сокровенный образ понятий России. Когда он всходил «на верьх горы высокой» и единым взором обозревал родную историю, драматическую и славную, — он обретал уверенность в великом предназначении России. Когда он, «Петр Великий нашей поэзии», по выражению Белинского, создавал новую поэзию, сообразную русскому слову, его мелодичности, его энергии, его красоте, — он облекал в мускулистую плоть бессмертный дух России.

Вот почему необходимо подчеркнуть, что в Германии Ломоносов не столько приобретал определенную сумму знаний чужой науки, сколько творчески перерабатывал эти сведения, по необходимости переводя их в новое качество. Первым обратил на это внимание Радищев: «Если бы силы мои достаточны были, представил бы я, как постепенно великий муж водворял в понятие свое понятии чуждыя, кои, преобразовавшись в душе его и разуме, в новом виде явилися в его творениях или родили совсем другие, уму человеческому доселе недоведомые».

В Германии Ломоносов вполне ощутил себя именно представителем России. Это почти неизбежно происходит со всяким русским человеком, попадающим за границу. Вероятно, и его товарищи испытывали похожее ощущение. Но в отличие от них Ломоносов испытал еще и чувство громадного долга перед Россией. Это чувство наполняло его душу нетерпением, ибо теперь гениальная одаренность Ломоносова, помноженная на основательную подготовку в самых разных науках, открывала перед ним поистине необъятные возможности.

К этому, если так можно выразиться, «государственному» нетерпению в ожидании встречи с Россией у Ломоносова присоединялось и личное чувство.

Отец... Одиннадцать лет назад он ушел от него не простившись. Теперь ему должно быть за шестьдесят: как-то ловит он рыбу? что думает о своем сыне? Мысли о Василии Дорофеевиче, видимо, преследовали Ломоносова всю дорогу до Петербурга. Он даже видел отца во сне, выброшенным на необитаемый остров в Ледовитом океане, к которому еще в молодости Михайлу с отцом однажды прибило бурей.

8 июня 1741 года Ломоносов ступил на русскую землю. Странный сон, увиденный на море, не давал ему покоя. Чувство сыновней вины усиливало тревогу. Прибыв в Петербург, Ломоносов первым делом наведался к архангельским и холмогорским артельщикам узнать об отце. Он был ошеломлен, услышав, что его отец ранней весною того же года, по первом вскрытии льдов, отправился в море на рыбный промысел и что, хотя минуло уже несколько месяцев, ни он и никто другой из поехавших с ним еще не вернулся.

Это известие наполнило Ломоносова крайним беспокойством. Минуло уже несколько месяцев... То есть почти в то самое время, когда он сидел в Марбурге без гроша в кармане, отчаявшись вырваться на родину... Теперь и уход из Фрейберга, и погоня за Кайзерлингом, и слезные попытки уговорить Головкина предстали перед Ломоносовым в новом свете. Может быть, именно стремление увидеть отца и смутное предчувствие какой-то непоправимой беды, готовой разразиться там, на северной родине, заставило его с таким упорством, с такой невероятной настойчивостью искать возможности пробиться в Россию и дважды с этой целью пересечь всю Германию и половину Голландии. Может быть, теперешняя неизвестность о судьбе отца — это возмездие ему, Михайле Ломоносову, за то отчаяние, которое одиннадцать лет назад пережил Василий Ломоносов, находясь в полной неизвестности о судьбе сына? Случайное совпадение... Однако на душе от этого не легче. А вдруг вовсе даже не случайное, а роковое? Иначе — отчего эта подсознательная уверенность, что отец теперь на том самом острове?