Потом пришла мама. Села, как была, в пальто, немного усталая, немного растрёпанная, и сейчас же спросила:
— Что это у тебя?
— Это куклёнок, — ответил я. — Он выдуманный, мы с ним разговариваем, будто давно знакомы, а с тобой он, пожалуй, разговаривать не станет. Зовут его Человечек.
— Какая у него красивая рубашечка, — сказала мама и улыбнулась чуть-чуть, одними ресницами, и носом, и первой своей морщинкой.
Полоса света упала ей на лицо, и она стала вдруг очень красивой.
Так мы тебя придумали.
Я внезапно проснулась — мне почудилось, что кто-то зовёт. Открыла глаза, смотрю — темнота уже поредела, и всё тихо. На окнах висит будто серая пряжа: наступил час рассвета, ночь и день встречались на невидимой грани. Часы тикали, как одинокие шаги.
Повторится ли зов? Голос расплылся, исчез, но остался во мне далёким, далёким отзвуком.
Я встала, пошла босиком к окну, — может, кто-то бросил в стекло камешек. Так могло быть — никто меня не звал, только кинул в окно монетку или горстку земли. Приехал ночным поездом и никак не дозвонится. Поезд мог прийти из Брно, или из Пльзени, или даже из Словакии… Иногда к нам так приезжают друзья.
Никого. Ночь бледнеет, а далеко на востоке светится будто круглое матовое окошко. Улица пустынна, шторы в доме напротив спущены.
Что же делать? Я снова начала думать об этом голосе, но это всё равно что стараться представить, как пахнет сено или как веет ветер. Этого человеку не дано. Чего только не было в таинственном зове — сколько людей, сколько воспоминаний, шёпот и крик, радость и горе… Будто меня окликали все, кого я знаю, — и в то же время это был голос одного-единственного человека…
Я зажгла лампу на ночном столике — мне было не по себе в темноте. И ещё мне хотелось посмотреть на того, кто лежит рядом со мной. На своего мужа. Свет упал ему на лицо, и я легонько коснулась подушки возле его головы.
И он проснулся, правда, не совсем; поморгал глазами и сказал:
— Ложись, простудишься.
Потом очнулся, сел на постели и удивлённо и сонно посмотрел в сереющую тьму.
— Что с тобой? — спросил он. — Спи.
— Кто-то окликнул меня, — ответила я взволнованно. — Я узнала по голосу, но не знаю, кто это.
— Спи, — сказал он, — никого тут нету, только мы с тобой.
Но я всё-таки не легла — и вдруг из соседней комнаты, которую мы уже тогда называли детской, донёсся запах яблок. Там стояло большое блюдо с фруктами, и мне так захотелось, чтобы настал день, чтобы я могла увидеть зелёную кожуру яблока, и хлеб в буфете, и молоко в кувшине. Чтоб был день, чтоб мне ничего не мерещилось.
Того голоса я больше не слышала — только во мне вдруг шевельнулось дитя, которое я носила под сердцем, и это был ты.
Так мы познакомились.
И я совсем не знала, какой ты, не знала, что ты потеряешь самокат и будешь фальшиво петь. И что не будешь есть овощей, а иногда, случится, и соврёшь.
Когда мы с тобой проходили вчера мимо того некрасивого, неоштукатуренного дома из красного кирпича, из него вышла медицинская сестра, совсем обыкновенная, в белом халате и голубом чепце. Она остановилась перед нами, словно мы были старые, добрые знакомые, которых приветствуют одним лишь взглядом. Она тебя легонько обняла и сказала:
— А я было и не узнала тебя!
А ты спросил:
— Откуда вы меня знаете?
Сестра засмеялась и пошла дальше; сёстры ведь всегда торопятся.
Поэтому сегодня я хочу рассказать тебе, что в этом красном доме из неоштукатуренного кирпича родятся дети. Надо бы выкрасить его в белый цвет — в честь и во славу людей. И на крыше надо бы держать два флага — розовый и голубой — и, как только кто-нибудь родится, поднимать флаг, чтобы весь город знал, что сейчас родился человек — мальчик или девочка.
Здесь-то я в первый раз тебя и увидел.
Сначала я ждал дома звонка. То и дело выглядывал в окна, будто кто-то должен приехать. Но никто не приезжал, и только вдали трезвонил трамвай, а один раз вспыхнула неслышная трамвайная молния. В её металлическом блеске я видел, как люди выходят из вагонов. Все шли быстро, и мне казалось, что они спешат ко мне.
И тут зазвонил телефон.
Звонила сестра в голубом чепце — та самая, которую мы встретили вчера, — и сказала, что родился ты и уже сосёшь молоко.
У тебя ещё не было имени, а ты, дружище, уже кричал. Это я не в упрёк тебе говорю, просто отмечаю порядка ради, чтобы ничего не упустить.
— Идите в кино, — сказала сестра, потому что угадала беспокойство в моём голосе.
Но я остался дома. Заглянул ко мне сосед, некто Ворел, обойщик и старый холостяк, прославившийся в доме тем, что сочинил марш «Хоровод карликов». Один раз марш передавали по радио, и с той поры Ворел очень возгордился и стал носить чёрную широкополую шляпу.
— Извините, — сказал он, — нет ли у вас перца? Я делаю огуречный салат, огурцы есть, а перца нет.
И я предложил ему: пусть несёт сюда свой огуречный салат, и мы вместе отпразднуем твоё рождение. Ворел обрадовался и говорит:
— Хороший вы человек, сейчас я только сбегаю куплю студня!
Он вернулся в нарядном сером галстуке. Так мы с Ворелом трезво отметили твоё появление на свет, и я подарил ему того куклёнка, потому что Ворел старый холостяк и никого у него нет.
— Идея! — сказал он. — В ближайшие дни я напишу интермеццо «Кукла». Вы знаете моё сочинение «Хоровод карликов»?
По-моему, он всё-таки бросил композиторскую деятельность, но с Человечком он очень подружился. Человечек сидел на ночной тумбочке в своей белой рубашечке и таращил на Ворела преданные глаза из кнопок. А Ворел сделал ему маленькую кушетку, потому что был обойщиком.
На следующее утро я пошёл в родильный дом. Купил по дороге румынские сливы и тюльпан.
Когда мама увидела меня, она притворилась равнодушной.
— О, ты пришёл, — сказала она, — пришёл всё-таки…
Как будто она думала, что я уж никогда не приду.
Она строго оглядела меня: приличный ли у меня вид и похож ли я на отца.
— Возьми меня за руку, — сказала она, — здесь так делают все мужья. Здесь надо брать за руку.
— Вот румынские сливы, — сказал я неуверенно. — А куклёнка я подарил мебельщику…
Она надкусила сливу и вдруг уронила слезинку — такую незаметную, женскую, самую обыкновенную слёзку, которую порой и не замечают.
— Это от слив, — сказала она растроганно, — они такие сладкие.
И держала меня за руку, как это здесь принято. Но вдруг она переменилась. Лицо её вытянулось, а рот раскрылся, как у тебя, когда ты слушаешь сказку. В глазах промелькнуло что-то необычное, под тонкой белой кожей вспыхнул румянец, совсем лёгкий, даже не розовый.
— Слушай! — сказала она. — Это он!
— Кто? — спросил я удивлённо.
— Он… кричит…
Кричало добрых девять младенцев. А может, только восемь.
— Ты его узнаёшь?
— Да, — ответила она, — я его узнаю.
Потом ты приехал на белой тележке. Вас на ней было пятеро, и это были твои первые товарищи. Все вы были красные, только девочка казалась чуть-чуть лиловатой.
Встретитесь ли вы когда-нибудь в жизни, друзья? Все вы были похожи один на другого, и у всех у вас сердце было там, где следует.
Тогда вы умещались впятером на маленькой белой тележке, — завтра, быть может, вам тесной покажется планета.
А у той девочки будут светлые волосы и загорелая шелковистая кожа, и ей очень пойдёт летнее платье с юбкой колоколом, если только к тому времени не изменится мода.
Мамы разобрали детей, а наша сказала:
— Посмотри, какие у него пальцы, как у человека, только маленькие. И глаза как у человека, и ресницы, и морщинки…
Потом она съела ещё одну румынскую сливу и сказала:
— Ну, пора, уходи!
Детские этюды