Невзирая на все попытки черных сил посеять рознь и смуту в ее рядах, армия должна пробить дорогу к хлебу, хлопку, железу, нефти и углю, должна проложить тем самым путь к постоянному прочному миру. Я надеюсь иметь в каждом из вас верного товарища и сотрудника по исполнению этой великой задачи, возложенной на нас страной. Чем дружнее будет наш напор, тем ближе желанный конец.
Я надеюсь, что совокупные усилия всех членов армии не дадут места в рядах ее проявлению трусости, малодушия, лености, корысти или измены. В случае же проявления таковых суровая рука власти беспощадно опустится на голову тех, кто в этот последний решительный бой труда с капиталом явится предателем интересов рабоче-крестьянского дела.
Еще раз приветствую вас, своих новых боевых товарищей, и зову всех к дружной, неустанной работе во имя интересов трудовой России.
Командующий 4-й армией, член Всероссийского Центрального Исполнительного Комитета, бывший окружной военный комиссар Ярославского военного округа Михаил Михайлов — Фрунзе».
Михаил Васильевич не отметил в приказе, что он старый коммунист и каторжанин, посланный на фронт партией. Партизанская вольница увидала в его обращении к войскам только ограничение своего своенравия и сейчас же пустила слух, что сел ей на шею царский генерал, из немцев, какой-то фон Фрунзе. И нетрудно было понять, откуда дует ветер: белогвардейцы клятвенно утверждали, что на Западном фронте в 1916 году им был знаком бригадный генерал Михайлов, почему-то именующий себя Фрунзе…
— Что слышно в Уральском районе, Федор Федорович? — как-то спросил командующий.
— Мятеж на станции Озинки подавлен. Взяли кучку эсеров в 22-й стрелковой дивизии. Красноармейцев не трогали: им передано, что свой позор они смогут смыть только кровью в бою.
— Отлично! Через два дня едем в Уральск!
Федор Федорович крепко привязался к командующему и, боясь на первых же шагах поставить его под угрозу самосуда в беспокойных частях, молитвенно сложил руки на груди.
— Сначала Сиротинский, теперь — вы! Мы же не в куклы играем, мой генерал! Черт возьми! Я приехал командовать армией, а не просиживать штаны в штабе или заливать его слезами!
— Слушаюсь! Как с охраной?
— Поедем втроем! Вы, я и Сиротинский. Пусть уж Троцкий возит в своем поезде едва ли не полк. А наша охрана — доброе расположение к бойцам и искреннее слово. Готовьтесь. Для всяких срочных дел — я у Куйбышева…
Валериан Владимирович не скрывал своих симпатий к командарму-4. Но, к сожалению, встречи с ним были мимолетны, и всякий раз разговор проходил в телеграфном ключе.
— Я забираю вас в свою армию, — сказал Фрунзе. — Ленин и Свердлов уже информированы.
— И это за моей спиной?
— Так ведь в интересах фронта!
— Понимаю. И не протестую. Только у меня в марте губернская партийная конференция.
— Я подожду. И Колчак до того времени не двинет свои армии. Самарским коммунистам я скажу речь, и они временно отдадут Куйбышева. Сожалею, что у вас погиб отличный помощник Мягги. Но есть же люди, способные руководить губернией: Галактионов, Струппе, Сперанский, Милонов и другие.
— И — Владимир Тронин.
— Этого уже нет: я забираю его немедленно.
— Вот не знал за вами такого! — Куйбышев развел руками. — Просто разоритель губернии!
— Будем живы, все вернемся к родным пенатам. Кстати, мне нужны кое-какие самарские фонды для наградных за взятие Уральска. Что посоветуете?
— Шашек нет, все револьверы у вас. Кажется, есть на складе сотни часов: и золотые, и серебряные, и чугунные «луковицы» от Павла Буре. Могу отдать.
— Часы — это хорошо! И есть еще просьба, Валериан Владимирович. Прибудет без меня отряд ивановцев. Прошу встретить его и направить ко мне в Уральск Андреева, Волкова, Фурманова и Шарапова…
Через день самарские часовщики и граверы подготовили большую партию карманных часов с красивой вязью на крышке: «За Уральск», «За храбрость». И Сиротинский заполнил ими поместительный портфель.
7 февраля 1919 года, на рассвете, командарм-4 на перекладных тронулся в сторону Уральска. Бескрайная степь четыре дня то слепила глаза при ярком солнце, то густо накрывала метелью. Скрипели сани на наезженной дороге, вязли в чичерах, проваливались в снежные заметы по оврагам.
Через несколько дней проехал по этой же дороге и Фурманов, записав в дневник свои впечатления. «Мы ехали степями… и дивились на сытую жизнь… богатых сел, деревень. После голодного Иваново-Вознесенска, где месяцами не давали хлеба ни единого фунта, где жили люди картофельной шелухой, а картошку ели взасос и на закуску, нам после этого сурового голода степная жизнь показалась сказочно привольной, удивительной и не похожей ничуть-ничуть на ту жизнь, которою жили мы вот уже полтора голодных года.
Было здесь и другое, что отличало степную жизнь от нашей северной: близкое дыхание фронта. Степь была как вооруженный лагерь: она полна была и людьми, и лошадьми, и скотом, и хлебом — мобилизована для фронта. Здесь и разговоры были особенные — все про полки, про казачьи сотни, про недавние бои, про смерть близких людей. Попадались то и дело раненые, приехавшие в семьи на поправку. Мы остро чувствовали, что едем в новую жизнь».
Так же ехал в новую жизнь и командарм-4, постепенно вживаясь в обстановку уральской степи, где вот-вот придется бросать в бой массы людей, и пристально вглядывался в ландшафт, и жадно прислушивался к разговорам при ночевках. Бойцы, находившиеся на побывке, старались не задерживаться дома. Это радовало: боевое товарищество окрепло в битвах с беляками, и обстрелянные красноармейцы не желали пропустить «последний и решающий» бой с контрой. Но чем ближе был Уральск, тем чаще критиковали бойцы кой-кого из командиров: мол, и голова у них идет кругом при самой малой победе; и с соседними полками на ножах, словно разным богам молятся; и в загул идут легко, только помани их самогоном; и, бывает, мужика обижают без надобности; а есть и еще похлестче — таскают за собой бабу в обозе. И после откровенной беседы, когда боец выкладывался начистоту, не скрывал он вздоха, что нет над командирами в уральской степи славного рубаки Чапаева…
— А что с ним, Федор Федорович?
— Учится в академии.
— Это я знаю. Меня интересует, почему учиться послали, если о нем так одобрительно отзываются на каждом нашем привале?
— Боюсь, все дело в этой популярности: она и стала для него роковой. Кому-то это не нравилось. Тем более что при крутом нраве он резко отзывался о позиционной тактике войны и требовал большой маневренности.
— Так это то, что нам нужно!
— Вам нужно, и мне, пожалуй, потому что я не расхожусь с вами во взглядах. А кому-то это не нравилось, к примеру, моему коллеге по Отдельной армии Хвесину. Чапаев был с ним на ножах. И об их неприязни сложили анекдот: «Один тонко режет, другой толсто рубит!»
— Не понимаю!
— Хвесин до военной службы был парикмахером, а Чапаев — плотником… Но расстались с Чапаевым чин чином. Я нашел в штабе характеристику. В ней есть все: и умение в боевой обстановке владеть современной массой, и личное обаяние героя, отличающегося беззаветной храбростью, и понимание маневра и удара. Даже сказано, что он обладает военным здравым смыслом.
— Но мне не нравится «здравый смысл» тех, кто усадил за парту образцового командира в такое время. Тут явная ошибка, Федор Федорович! Напомните мне о Чапаеве, когда вернемся в Самару…
А возок все катил и катил. Чем богаче встречались села, тем крепче гуляли там мужики, бабы и подростки по случаю масленицы, открыто гнали самогон в банях и горланили пьяные песни. И под хмельком многие держали себя дерзко и отзывались о войне так, словно не было у них думки в голове, какая им власть лучше. А в бедных деревеньках почти каждый давно определил свое место в строю: сломить бы шею треклятой казаре да взяться за плуг, не опасаясь налета беляков. И Фрунзе задерживался в таких селениях с большей охотой и разговаривал с крестьянами долго, сердечно, объясняя им обстановку в уральских степях. И удивлял Новицкого таким интересом к людям, которые никак не могли решить судьбу победы сегодня, завтра.