Одна из бесед была решающей.
— Мне кажется, Дмитрий Андреевич, что вы сложившийся большевик, — сказал Фрунзе. — В Совете вы проводите нашу линию. А почему не в партии? Или вам работа не по душе?
— Не говорите так, Михаил Васильевич! По душе, по душе! Она мне стала родной и близкой. Но у меня драма: как идти к большевикам, когда на мне пятно эсера и анархиста? С другой стороны, я не мыслю работы без вас. И скажу откровенно: я навсегда с вами!
— А знаете, я был в этом уверен, потому что внимательно следил за вашей деятельностью. И потому с легким сердцем рекомендую вас в партию…
С юношеских лет и до конца своей короткой жизни Митяй вел дневник, подкупающий искренностью и суровой правдой. И много страниц в нем посвящены образу Арсения — учителя и друга.
Вот первая запись о заседании вновь созданного губ-исполкома: «Председателем собрания избрали Фрунзе. Это удивительный человек. Я проникнут к нему глубочайшей симпатией. Большой ум сочетался в нем с детской наивностью взоров, движений, отдельных вопросов. Взгляд — неизменно умен: даже во время улыбки веселье заслоняется умом. Все слова — просты, точны и ясны; речи — коротки, нужны и содержательны; мысли — понятны, глубоки и продуманны; решения — смелы и сильны; доказательства — убедительны и тверды. С ним легко. Когда Фрунзе за председательским столом, значит что-нибудь будет сделано большое и хорошее».
Эти записи относятся к началу февраля 1918 года, к первым неделям знакомства Фурманова с Фрунзе. И служат абрисом тех воспоминаний, которые были написаны позднее.
«Я первый раз увидел его на заседании и запечатлел в памяти своей добрые серые глаза, чистое бледное лицо, темно-русые волосы, откинутые назад густой волнистой шевелюрой. Движенья Фрунзе были удивительно легки, просты, естественны — у него и жестикуляция, и взгляд, и положенье тела как-то органически соответствовали тому, что он говорил в эту минуту; говорит спокойно — и движенья ровны, плавны и взгляд покоен, все существо успокаивает слушателей; в раж войдет, разволнуется — и вспыхнут огнями серые глаза, выскочит на лбу поперечная строгая морщинка, сжимаются нервно тугие короткие пальцы, весь корпус быстро переметывается на стуле, голос напрягается в страстных высоких нотах, и видно, как держит себя Фрунзе в узде, как не дает сорваться норову, как обуздывает кипучий порыв. Прошли минуты, спало волненье и — вошли в берега передрожавшие страсти: снова кротки и ласковы серые глаза, снова ровны, покойны движенья, только редко-редко вздрогнет в голосе струнка недавнего бурного прилива…
Обобщения с ним, видимо, у каждого оставался аромат какой-то особой участливости, внимания к тебе, заботы о тебе — о небольших даже делах твоих, о повседневных нуждах».
С тех пор как начал себя помнить Фрунзе, он учился беспрерывно: даже тюрьма, каторга и ссылка не смогли угасить жадного интереса к экономической науке, к философии, истории, языкам и военному искусству.
Только-только утвердившись в гимназии, затем в институте, на Талке и всюду, где окружали его товарищи, он учил других — давал уроки, читал лекции, вел беседы, говорил на митингах.
А теперь, когда была исправлена вековая ошибка в административном делении бывшей Российской империи и появилась новая индустриальная губерния в центре страны, давняя мысль Фрунзе — просветителя, пропагандиста, организатора — не давала ему покоя. И однажды он развил ее перед товарищами:
— Нельзя ни на минуту забывать о народном просвещении. Ткачи нам не простят, если мы не примем меры: дети и молодежь должны учиться, несмотря на тяжелую обстановку в стране. Предлагаю создать Политехнический институт. Именно он даст нам инженеров и мастеров для текстильной промышленности. А уж новая наша интеллигенция поставит производство на высокой технической основе и ликвидирует кустарничество и непосильный труд на фабриках.
Ивановцы горячо откликнулись на призыв Арсения и направили ходатайство в Москву. Луначарский и Покровский одобрили план в Наркомпросе, Владимир Ильич подписал декрет Совнаркома. И с осени 1918 года дети ткачей заполнили аудитории института.
Разумеется, не все было так просто. Наркомпросу надо было представить список преподавателей, а в Иваново-Вознесенске своих профессоров не оказалось. Фрунзе выехал в Москву за несколько дней до открытия V Всероссийского съезда Советов и сказал Луначарскому, что он навербует преподавателей в Москве.
— Но ведь их надо возить, надо кормить… Впрочем, я не сомневаюсь, что вы все это продумали. Помните, как мы ехали на четвертый съезд в Стокгольм на палубе грузового парохода? Момент был волнующий: пароход сел на камни, вода хлынула в котельную, от взрыва мы с вами едва не вылетели за борт. Как картинно изнывали в страхе меньшевики, ломая руки: «Измена! Измена!» А вы спокойно ловили разбежавшихся по палубе красивых цирковых лошадей: у них испуганные глаза горели фиолетовым светом. А потом умело распоряжались возле насоса — им мы откачивали воду. В вас есть что-то… Символическое, окрыляющее… Идите к профессору Зворыкину — это нужный вам специалист текстильного дела. Пойдет навстречу — считайте, что люди у вас есть: у него масса коллег, они ему доверяют…
— Академический паек нашим ученым вы дадите, Анатолий Васильевич. А вагон для них я достану.
— Сдаюсь! И — в добрый час!..
За пять дней в преддверии V съезда Советов, в бывших барских квартирах, кое-где уже набитых до отказа разношерстной публикой, самостийно подселившейся к профессорам, не один раз видели коренастого человека в военной гимнастерке, синих брюках и навакшенных сапогах. По имени и отчеству он спрашивал то профессора, то доцента, то инженера. И те несказанно удивлялись, откуда их знает этот ивановский «губернатор», похожий лицом на ученого, костюмом — на красноармейца, чудом доставшего офицерский пояс и хромовые сапоги. Но говорил он убежденно, страстно, и столь чистыми были глаза у большевика, что с ним хотелось работать.
При открытии съезда Фрунзе снова встретился с Луначарским:
— Семнадцать пайков, Анатолий Васильевич! Прошу оформить. И вагон получен.
— Уже? — удивился Нарком.
— Да. И человек десять навербуем в Питере. Туда согласился поехать Зворыкин: он теперь наш посол по ученой части…
Фрунзе не удалось самому выехать в Петроград. Начался съезд — с отчетом Совнаркома и ВЦИК. Да еще стояли в повестке дня два важных вопроса: о первой Конституции РСФСР и о всеобщей воинской повинности для трудящихся. И работа съезда едва не была сорвана мятежом левых эсеров 6 июля 1918 года.
Съезд открылся 4 июля. И уже сразу было видно, что левые эсеры хотят дать крупный бой большевикам. От их партии выступил Камков и истерически призывал к войне против немцев и изгнанию из Москвы германского посла Мирбаха.
В ночь на 6 июля ощущение тревоги усилилось. Под сценой Большого театра, где занимал места президиум съезда на фоне декораций из первого акта оперы «Евгений Онегин», обнаружили адскую машину. Разрядить ее успели своевременно, и Яков Михайлович убедился в этом лично, когда ее выносили из здания.
Впервые левые эсеры не представляли на съезде Советов и третьей части делегатов. И они вели себя озлобленно: то демонстративно покидали заседание и где-то собирали свою фракцию; то доходили до рукопашной с охраной съезда за сценой и у входных дверей, то появлялись вновь, чтобы устроить обструкцию Ленину, Свердлову, Чичерину. Кац-Камков и Мария Спиридонова в голос кричали с трибуны, что большевики не получат хлеба в деревне и что их комбеды будут сметены восставшим крестьянством. И в их речах слышался лейтмотив:
— Холопствуйте перед немцами, просите у них хлеба, у их посла Мирбаха!..
По столице поползли слухи о мятеже в Ярославле в ночь на 6 июля, о найденной в театре адской машине. Какие-то вооруженные группы шатались по переулкам в районе Арбата.
В четвертом часу дня Ленин и Свердлов получили донесение о взрыве бомбы в германском посольстве в Денежном переулке. Как выяснилось позднее, туда явились два левых эсера — Блюмкин и Андреев с подложной бумагой за подписью Дзержинского. Вызвали посла Мирбаха, бросили ему под ноги бомбу и успели уехать на автомобиле в Трехсвятительский переулок, где был штаб их партии.