Изменить стиль страницы

Но Ганджа шел выпрямившись, глядя поверх монашеских капюшонов на многочисленных свидетелей его трагедии, на высокий дом Корнъякта, на торопливые облака да на прикрытое ими солнце. Богдан впился глазами в эту не склонившуюся перед жестоким приговором голову. Когда успел научиться молодой плечистый парень так невозмутимо смотреть смерти в глаза? Он, возможно, и не хочет знать, куда ведут его в сопровождении настоятеля Успенской церкви — отца Паисия и десятка монахов. Но тот, второй, все знает… Его окружали иезуиты в черных сутанах, с серебряными крестами на груди. Ему посоветовали святые отцы memento mori — думать о смерти. И он думал о ней. Он от этих дум даже стал черным, как сутаны иезуитов с крестами. Ведь дома у него остались беременная жена и двое детей, — ему было о чем подумать кроме смерти…

И Богдана стало трясти, как в лихорадке. Вначале задрожали коленки, — наверное, от напряженного ожидания конца этого медленного марша двух таких разных людей, обреченных на смерть. Он продвинулся вперед, еще ближе к помосту. Кто-то из охраны грубо оттолкнул Богдана, и у него еще сильнее задрожали ноги и все тело.

Обреченные на смерть, окруженные служителями церкви, остановились на помосте возле плахи. Там уже стоял внезапно возникший палач, опираясь на широкий тяжелый топор. Ярко-красная одежда его резко бросалась в глаза, она напоминала о крови обреченных, которая должна была здесь вскоре пролиться.

Приговор прочитали на латинском и украинском языках. На польском не читали. Для поляков была предназначена латынь, которую иезуиты считали божественным языком. Не читали и по-валашски, ибо приговоры, как понял возбужденный Богдан, зачитываются не для обреченных.

Глубоко взволнованные люди стояли затаив дыхание. Шум утих, только тяжелые вздохи тысячеголовой толпы сливались в один печальный стоп. За какие грехи должны погибнуть двое людей — молодой, черный, словно поджаренный валах, с несгибаемой шеей и измученный тяжелой жизнью Львовский мещанин? Он был лишь тем грешен, что по своей сердечной доброте, придерживаясь благословенного веками обычая, дал убежище человеку с трудной судьбой. Значит, этот обычай плох, следует отменить его, хотя бы и ценою смерти невинных людей, лишь бы остался жив высокомерный, безрассудный магнат Потоцкий, попавший в плен к туркам! Смотрите, люди, пусть каменеют ваши сердца, пусть оправдываются крылатые слова древнего Плавта: «Homo homini lupus est»[56], — провозглашающие человеконенавистничество…

А тот, молодой, до сих пор еще… даже и сейчас, в такой трагический момент, высоко подняв голову, водит глазами, ища ответа: что же такое жизнь? И только на какое-то мгновение, как молния, его взгляд встретился с таким же юношески горячим взглядом Зиновия-Богдана. В нем он заметил вечно пылающий огонь человеческой любви, дружбы!..

Богдану вдруг сделалось душно. Он взмахнул рукой, словно отгонял от себя удушье, оттолкнул стоявшего впереди него челядинца и вмиг оказался на помосте, возле позорно оголенной деревянной плахи. Ветер развевал его одежду, взлохматил волосы на голове.

— Позор!.. В такой торжественный день, в четвертую годовщину со дня рождения нашего королевича Яна Казимира, здесь собираются проливать кровь!.. — воскликнул Богдан и решительно разорвал круг людей, находившихся на помосте. Будто бы лишь для того, чтобы не упасть, он уцепился за рукав сорочки обреченного Ганджи, дернул его к себе. — Иван! — закричал он как одержимый, так, что львовяне даже затаили дыхание. — Беги, Иван!..

И, резко повернув Ганджу за плечо, вытолкнул его из окружения монахов, бросил в толпу людей. В таком же неудержимом порыве вырвал перепуганного Базилия Юркевича из рук иезуитов, которые, точно звери, набросились на обреченного.

— Беги! — крикнул он и этому, сбросив его с помоста на руки многотысячной толпы людей, которые, так же как и этот юноша с взлохмаченными волосами, горели желанием спасти невинных от смерти.

Первым опомнился палач. Он выпустил из рук тяжелый топор и опрометью бросился вслед за Иваном Ганджой, разбросав в стороны взволнованных монахов, протянув вперед руки, которые вот-вот должна была обагрить кровь осужденных. Прыжок палача был так решителен, что Богдану вряд ли удалось бы устоять. Времени раздумывать не было, и юноша просто упал палачу под ноги, повалил этого свирепого представителя шляхетского беззакония, а сам скатился с помоста в разбушевавшуюся человеческую стихию. Кто-то подхватил его, втиснул в толпу, и он словно растаял в человеческой массе. А над площадью уже раздавался гневный клич:

— Бей попов!..

На Рынке забурлила разгневанная стихия. Казалось, что даже тяжелые тучи быстрее понеслись по небу. На помост полетели камни, и множество людей, жаждущих мести, подняв руки, хлынули туда. Замелькали над головами куски разорванной красной мантии палача. Монахи и иезуиты падали, словно утопая в этом бурном человеческом водовороте. Батюшке Паисию Терлецкому угодили камнем прямо в лицо. Он упал бы, если б не была так плотна окружавшая его толпа. По лицу раненого текла кровь…

Богдан и сам не заметил, как оказался во дворе Корнъякта. А позади, на площади Рынка, все еще рокотало, волновалось людское море! Казнь не свершилась, осужденные на смерть исчезли. Их судьбу решил самый великий справедливый судья — народ…

4

Молодой королеве Екатерине стало известно о том, что сын чигиринского подстаросты похвально защищал честь ее сына, королевича Яна Казимира, постарался, чтобы его имя не было запятнано кровью. И она посоветовала Львовскому магистрату наградить храбреца и патриота… К тому же и Потоцкому уже не только смерть какого-то валашского слуги, но даже и крупный выкуп не могли помочь вырваться из турецкого плена. А крымчаки уже прошли через Перекоп… Таким образом, казнь этих двух несчастных могла повлечь за собой только нежелательные последствия, лишний раз напомнила бы всемогущему султану о преступлениях Потоцкого, о намерениях польской Короны присоединить к себе Молдавию. Чрезвычайное событие, происшедшее на Рынке, постепенно стало забываться. Ганджу и Юркевича не стали больше разыскивать, сняв с них intamacja[57].

Но люди другого круга, в котором теперь вращался скрывающийся Богдан, — дальновидные купцы армяне и греки, особенно старый, опытный Корнъякт, считали, что и недавним осужденным надо бежать из Львова, и Богдану следует уйти от мщения раздраженной шляхты.

Уже установились погожие майские дни, подсохли дороги. Львовские купцы отправились в свое ежегодное торговое путешествие в Стамбул. К их каравану и присоединился Богдан в качестве купеческого челядинца при караван-баше. Серебковиче, еще не старом, но уже бывалом торговце. Молодой Хмельницкий и его покровители предполагали, что так и начнется неспокойная, но заманчивая карьера молодого купца. Чего еще лучше желать сыну чигиринского подстаросты, образованному, как шляхтич, но обездоленному, как и всякий простолюдин в краю, где безраздельно господствуют своенравные и жестокие магнаты?..

В Кривичах, что находятся неподалеку от Львова, к этому каравану присоединился и переяславский купец Семен Сомко. Во Львов уже доходили слухи о нападении крымских татар на Приднепровье. Сомко хотелось поскорее добраться до Киева, надежно защищенного казаками, возглавляемыми Сагайдачным. Хотя бы до Каменец-Подольска спокойно доехать под охраной караван-баши Серебковича… В Кривичах с караваном прощались родственники, да и просто местные жители, привыкшие торжественно встречать и провожать купцов.

В толпе провожающих был и Стась Хмелевский. В течение последних двух месяцев они встречались с Богданом только однажды, в лесу, раскинувшемся в долине за Высоким Замком. Свидание их было кратким и грустным. Друзья молча смотрели друг на друга, стараясь улыбнуться и с трудом сдерживая слезы. Богдан сказал Стасю, что, несмотря на объявленную амнистию, возвращаться в коллегию он не намерен, так как окончательно решил строить свою судьбу по-иному. Тогда же они условились встретиться еще раз в Кривичах, на публичных проводах каравана.

вернуться

56

человек человеку волк (лат.)

вернуться

57

судимость, позор, бесчестие (польск.)