Его напарником был турок. Он внимательно следил за Джулаем и старался не отставать от него, сильно налегая на весло, поднимая его вверх, а затем погружая в пенящиеся волны. Шесть десятков пар мышц мощно напрягались, тридцать пар весел разрезали поверхность моря, и чайка наказного оторвалась от берега. За ней устремилась чайка Петра Сагайдачного, который, так же как и Жмайло, сидел на корме за рулем. На время морского похода, от одного берега до другого, он передал руководство Жмайлу, который, после старика Бурлая, считался у запорожцев самым опытным мореплавателем.
— Ге-ей, ра-аз! — доносилось с других челнов.
Богдан сидел на снопах куги около Мусия Горленко и с восхищением следил за тем, как пожилой казак с молитвенной серьезностью ритмично взмахивал большим веслом. Напарником Мусия был крепкий перемышлянец. Четыре пары поляков, напрягаясь всем телом, при каждом взмахе весел кланялись, как на молитве.
А Богдан сидел и переводил взгляд с одной пары на другую. Настроение… а что настроение! В голове промелькнула песнь матери и вдруг четко зазвучала в такт со взмахами весел:
Вместе с берегом отдалялось, точно погружалось в море за кормою челна, страшное зарево пожарищ Кафы. Черный дым, клубясь, словно зловещая туча, огромной, тяжелой глыбой нависал над сожженным городом. А где-то в необозримой дали — Крым, Украина, Днепр и Тясьмин…
12
Вокруг бескрайнее морское приволье, казаки в походе уже потеряли счет дням и ночам. «Да, и раздолье же!» — со вздохом восклицали гребцы, сидя за веслами. Поход по морю будто и не поход, а отчаянный прыжок в небытие. Что это за дело для казака, когда вместо седла, вместо матери-земли под ногами, под тобой колышется бездна, а вместо поводьев — в руках тяжелое, точно заведенное в определенном ритме весло. И волны, грозные волны, одна за другой налетают на челн, того и жди перевернут его вверх дном… Сидишь, как в детской колыбели, не поход, а игра на нервах — жить или не жить. Машешь себе веслом, не считая верст. Разве что гребни волн подсчитываешь, пока не надоест, да голову забиваешь мыслями о том, какая смерть лучше. На колу, по панской милости, или в бою, истекая кровью на вытоптанной траве, ловя последним жадным вздохом желанный аромат родной полыни. А… может, лучше захлебнуться в морской пучине? И даже ворон не справит над тобой тризны, напрасно будет кружить в небе в ожидании твоего последнего вздоха.
И действительно, это был не поход, а благородный, святой порыв разгневанного сердца, смертельная погоня за презренным обидчиком! Не раскаяние охватывало душу, а злость и жажда святой мести!
Ночью гребцы отдыхали по очереди, а днем сидели за веслами, только порой кто-нибудь люльку набьет, высечет огонь кресалом да закурит. Большинство же с ногтя нюхали тертый табак. Порой на мачту поднимали парус, который распускали несколько казаков, упираясь ногами в дно чайки. Тогда северный ветер подхватывал суденышко и, готовый приподнять его вверх, нес в неизвестность по бурным волнам. Вокруг бушевала стихия.
В челнах все больше молчали, а если и говорили, то шепотом, — так уж испокон веков повелось на море разговаривать вполголоса, хотя вокруг — сколько можно окинуть взором — ни одного чужого человека. Да и стоит ли говорить, когда и так все ясно. Теперь надо как можно скорее настичь врага и покарать на его же земле, освободить несчастных пленников, тех из них, которые доживут до этого дня. Время от времени казаки с разных челнов перекликались друг с другом, чтобы не отрываться от головного, на котором атаман-мореход держал нужное направление, ориентируясь по солнцу или по звездам.
Гребцы, борясь с волнами, долго не могли понять, куда они катят свои стремительные белые гребни. Челн то возносился на гребнях, то снова падал. Звездное небо мелькало перед глазами, колыхалось, словно парус. А шестьдесят весел разрезали пенистые круги, шестьдесят пар бицепсов напрягались, словно собираясь вывернуть морскую бездну, как соломату[102] в казане.
Перед рассветом черное, безоблачное небо обычно заволакивалось легким туманом. А челны ночью и днем с одинаковой скоростью, с напряженным упорством пронизывали волны острыми носами, обдавая брызгами отважных гребцов.
Богдан был не у дел и чувствовал себя неловко. Он деревянным ковшом старательно выплескивал воду за борт или брался за тяжелое весло отдыхающего гребца. Ему хотелось поговорить с кем-нибудь, но ведь разговор у него мог быть один — о своем сердечном горе. А гребцы хотя и сочувствуют ему, но… у каждого из них свои собственные переживания и тревога за долю всей страны! Да и что скажешь им? Что и сам не веришь в спасение украденной турками девушки, и потому отдал ненасытному морю серебряный крестик, согретый теплом ее груди…
В пути молодой человек несколько раз подсаживался к турку, когда сосед поляк толкал того сзади в спину, напоминая, что пришла очередь и ему отдохнуть, как и всем. Богдан терпеливо пережидал, пока пленник молился своему аллаху, потом расспрашивал его про Синоп, «мединет юльушшак» — город любви. Турок неохотно отвечал на вопросы, касающиеся мусульман, хотя хорошо понимал, что этот молодой гяур-«иезуит» не желает ему зла.
— У Баяр-ака в Синопе есть жена, дети? — расспрашивал Богдан, стараясь вызвать турка на откровенный разговор.
Поначалу тот только кивал головой — отрицательно или утвердительно. Но Богдан умел своей добротой подкупить пленника, и тот порой увлекался так, что забывал об осторожности и о том, что разговаривает с «гяуром». Богдан узнал, что в Трапезунде брат жены Баяра ведет небольшое хозяйство, составлявшее ее приданое. А двое его маленьких сыновей и жена со своей младшей сестрой Мугаррам живут в своем домике в Синопе. Баяр мечтал, что после этого похода на Украину по-настоящему разбогатеет. Он собирался продать брату жены ее приданое, а сам уже присмотрел себе возле Синопа виноградник под горой, за которой должен был отдать четверых крепких молодых пленников; он надеялся их привезти из похода. Баяр собирался выращивать виноград и табак для продажи в Стамбуле на французском рынке, что не только принесло бы ему большой доход, но и позволило бы занять заметное положение при дворе султана Селима. Баяр даже признался, что собирался взять себе вторую жену. Зобар Сохе обещал отдать ему свою дочь.
Богдан также выяснил из разговора с Баяром, что, возвратившись из похода, турки в течение трех дней держат пленников на галерах, чтобы обезопасить себя от эпидемии, которую могут занести гяуры. На галерах остается только по нескольку аскеров. Дети находятся под присмотром старших, прикованные гребцы — под наблюдением женщин и девушек. С берега стража следит за галерами, чтобы пленники не бросались в море с отчаяния…
— А сестра жены Баяра-ака, наверное, и есть красавица из «мединет юльушшак»? — допытывался Богдан. На море пленный турок невольно стал более искренним, и его разговоры о ясыре, как о своей собственности, порой приводили Богдана в бешенство. Поэтому, чтобы досадить турку, он расспрашивал его о женщинах, зная, что именно этим больно заденет мусульманина, напоминая ему, что он и сам теперь тоже пленный, невольник…
Турок «Баярка» — как называли его в челне — бесился, слушая эти слова, но, спасая свою жизнь, угодливо отвечал «иезуиту»-казаку:
— Мугаррам кизкардеш[103] уже третий год считается невестой стамбульского купца, ей шестнадцать лет, и она учится в школе. Она принесет сестре богатый калым, потому что у нее нет родителей…
Когда Богдан рассказал о своем разговоре с турком Джулаю, тот вскипел:
— Я ему отвешу и отмеряю калым. Мою Марину убили, голомозые дьяволы! Вместо Марины заберу тую Магдалину-Мугаррам: так и скажи проклятому. Да я и сам ему скажу, ведь отец мой выкрест, он учил меня и своему языку. Заберу и жену его, а детей, как тарань, вывешу на виноградных лозах… Так и скажи. Сожгу, зарою, все уничтожу! — горячился Джулай, подыскивая в памяти турецкие слова, чтобы самому высказать турку свое горе и гнев.