Изменить стиль страницы

«Попытаюсь, — наполнил рюмки шеф. — А вдруг клинический идиот — я?»

«Нарываетесь на комплимент?» — усмехнулся Вергильев.

«Ты считаешь, — на сей раз как положено, глядя в глаза, чокнулся с ним шеф, — что пресса — самоорганизующаяся и неисправимая система, существующая по своим законам. Я же считаю, — поставил, как вбил гвоздь, пустую рюмку на столик, — что подобные мысли — проявление слабости. Готовность играть, точнее, проигрывать, по навязанным правилам. Если угодно, признание поражения, капитуляция до начала сражения. В мире, — продолжил шеф, — нет ничего, что нельзя было бы понять и исправить. Разве только, — вдруг вспомнил Пушкина, — сердце девы, которому нет закона. Но это так, к слову. Просто стремление исправить должно быть сильнее сопротивления того, что следует исправить».

«Расстрелять всех журналистов, — предложил Вергильев. — Другого решения проблемы нет. Купить — денег не хватит».

«Теперь о понимании того, как устроена самоорганизующаяся неисправимая система, перед которой все якобы бессильны, — не откликнулся на революционное (аналогичное ленинскому в отношении священнослужителей) предложение Вергильева шеф. — Начнем с того, что она изначально враждебна любым попыткам воздействовать на нее с каких угодно позиций. Абсолютно непримирима ко всему, что, пусть даже чисто теоретически, угрожает ее существованию, покушается на ее принципы. Эта система существует одновременно в двух измерениях, как фотография до изобретения цифровых камер. Позитив, красивое открытое человеческое лицо, которое все видят. Свобода слова, независимость журналиста, недопущение цензуры, правда и ничего кроме правды. Ну, и так далее. Но есть и негатив — белая рожа вурдалака на аспидном фоне. Это — для тех, кто понимает. Враг — тот, кто пытается рассказать о том, что он видит на невидимом для большинства людей негативе. Враг распознается и уничтожается точно и безошибочно. Им может оказаться не только государство или отдельная структура — министерство, корпорация — но и конкретный человек, задающийся вопросом, почему эта самоорганизующаяся неисправимая система молчит о том, что происходит на самом деле, но кричит о том, чего пока не происходит, но что — теоретически — может произойти? Кто определяет, что должно произойти? Или система самостоятельно проецирует предстоящие события, формирует реальность? Неуязвимость системы заключается в том, — продолжил шеф, — что она замалчивает и кричит, говорит правду и лжет вполне искренне, в каждом конкретном случае опираясь на мнения исполнителей и свидетелей, которые верят в то, что говорят и пишут. Иначе нельзя, тогда другие не поверят. Неодолимая сила системы заключается в том, что она делает людей известными, вытаскивает из грязи в князи. Она торгует известностью в обмен на лояльность к себе. Но никогда, ни за какие деньги она не сделает известным человека, способного расшифровать ее сущность. Она — поезд, где нет машиниста, но который движется точно по проложенным рельсам в заданном направлении».

«И как называется конечная станция?» — поинтересовался Вергильев.

Сквозь мелькание обнаженных тел, крупно набранные шокирующие заголовки, пугающие кадры природных катастроф, убийств и самоубийств, причудливую компьютерную графику он видел смутные очертания этой станции. То ли бараки, то ли пакгаузы на залитом мертвенным светом геометрических пространствах — то ли мест лагерных построений, то ли футбольных полей без футболистов и зрителей и, возможно, с виселицами вместо ворот. У тревожной станции было много названий, но Вергильев не знал, какое из них правильное. Зато твердо знал, что лучше этого не знать. Это была та самая дверь из сказки, открывать которую не следовало. Вергильев знал, что мир управляется из-за запретных дверей, но совершенно не стремился к ним приближаться. Чего он хочет, подумал Вергильев, куда лезет, на что рассчитывает?

«Ее нет, — ответил шеф. — Поезд идет по кругу, останавливаясь на одной-единственной, но каждый раз выглядящей по-новому станции. Она называется „Революция“».

«Площадь Революции», — уточнил Вергильев. — Станция метро. Ее построили после войны. Там черные скульптуры в мраморных нишах: чекист с пистолетом, пограничник с собакой, колхозница с петухом. Я читал чьи-то воспоминания, как Сталин осмотрел их ночью, долго молчал, а потом сказал: „Как живые“».

«Социальное содержание любой революции, — с неожиданным интересом посмотрел на него шеф, — вторично. Смена людей наверху — первична. Цель — изменение, естественно, в сторону увеличения, объемов власти и собственности новых, пришедших к управлению государством людей. Все прочие обоснования изобретаются для оправдания этих изменений. Приготовление общества к революции — последняя неделимая сущность системы, которую ты называешь неисправимой. Отчасти ты прав. Она жестко запрограммирована на один-единственный результат, независимо от общества, внутри которого существует, а также степени и методов воздействия на нее. Если ее заставить хвалить власть, она начнет хвалить ее так, что народ будет ненавидеть власть еще сильнее. Система неизбежно доводит общество до состояния снятой с предохранителя снайперской винтовки».

«И кто нажимает на курок?» — спросил Вергильев.

«Кто смел, — ответил шеф. — Но есть шанс перехитрить систему, — продолжил после паузы. — Хотя, бери выше, судьбу. Надо всего лишь перенастроить спусковой механизм, чтобы пуля полетела в обратную сторону — в глаз стрелку. Но сделать это незаметно. И, конечно, находиться в момент выстрела рядом со стрелком, чтобы принять оружие и вернуть механизм в правильное положение. Тогда появляется шанс пустить поезд против часовой стрелки, отделить власть от собственности. Оставить власть себе, собственность отдать народу и посмотреть, что получится. Если, конечно, есть понимание, что делать с властью. Вся прочая возня с прессой, — покачал головой шеф, — пустые хлопоты».

«Это что-то вроде теоремы Пуанкаре, за доказательство которой математик Перельман отказался получать премию в миллион долларов, — заметил Вергильев, — но никак не условия задачи».

После двух рюмок виски на голодный желудок ему стало тепло и уютно в кресле у стеклянного столика. Ему хотелось, чтобы метель не кончалась, но она определенно теряла силу. Сквозь белое полотно в окне медленно проступали мост через Москву-реку, шпиль гостиницы «Украина», празднично размеченные лампочками по случаю Дня защитника Отечества (бывшего Дня советской армии) дома на Кутузовском проспекте.

«Дойдем и до них. Куда нам спешить?» — ласково посмотрел на обжившуюся на стеклянном столике бутылку шеф. Она как будто собирала рассеянный по кабинету свет, растворяя его в жидком, радующем душу, но стремительно убывающем золоте.

Едва рука шефа требовательно обхватила горло бутылки, зазвонил телефон на рабочем столе. Звонок был громкий и непрерывный. Так бесцеремонно мог звонить только самый главный телефон.

Вергильев быстро поднялся, чтобы пропустить шефа к столу, но тот остался сидеть, старательно, по верхний ободок рюмок, разливая виски.

Звонок смолк.

«Президент!» — заглянула в кабинет дежурная по приемной.

«Не волнуйтесь, — приветливо улыбнулся ей шеф, любуясь точностью налива. — Это проверка связи. Да, принесите-ка нам… пару бутербродов и бутылку минеральной воды».

«Я могу заказать ужин в комнату отдыха», — предложила дежурная, внимательно, но без малейших эмоций глядя на шефа. Вергильев не сомневался, даже если бы она застала его голого, вставшего на руки посреди кабинета, это никак бы не отразилось на ее симпатичном, но, увы, уже немолодом лице. Сколько их, подумал Вергильев про обитателей кабинета, вкатывались сюда и отсюда выкатывались на ее памяти.

«Тогда одной бутылки нам не хватит, — засмеялся шеф. — Ограничимся бутербродами. Я давно понял, — повернулся к Вергильеву, — что подсохший вечерний бутерброд — шлагбаум на пути безудержного пьянства».

Дежурная вышла.

«Ничего, — махнул рукой шеф, — сильно захотят, найдут. Из-под земли достанут».