Изменить стиль страницы

В середине девяностых, когда дед был в почете и всюду вхож, она, как прочитал в Интернете Егоров, вернула себе девичью (его) фамилию, быстро поднялась по банковской лестнице. И сейчас, как она намекнула Егорову, ей совсем не хотелось, чтобы наверху обратили внимание (услышали по радио, прочитали в аналитических записках и так далее) ее фамилию. Там не будут вникать, кто именно — она или ее отец — рычит на власть. Фамилия была украинская — Буцыло — гулкая, как пустая бутылка или высушенная тыква, несклоняемая и одинаковая для женского и мужского родов.

«У вас анархическая фамилия, — заметил Егоров деду, заполняя на него, как на пациента, формуляр в компьютере. — Буцыло — производное от бутылки и бациллы. Что убивает бациллу анархизма в России? Бутылка! Повальное пьянство народа».

Дед и впрямь был похож на длинную высушенную тыкву с седым хохолком на голове, как если бы тыкву до зимы оставили на грядке, и ее макушку припорошил иней.

«А как твоя фамилия, сынок?» — поинтересовался дед. Руки у него не дрожали, взгляд был осмыслен и ясен. Егоров сделал вывод, что жизнь, хоть и превратила деда в высушенную тыкву, не наполнила ее, как флягу, алкоголем.

Узнав, что фамилия врача, к которому его неизвестно зачем определили, Егоров, дед задумался.

«Змея разишь, — задумчиво произнес он, — только вот какого змея, где он?»

«Везде, — ответил Егоров. — Он везде, здесь и сейчас».

«В тебе! — с непонятной уверенностью заявил дед, немало озадачив Егорова. — Змей, сынок, в тебе!»

«Во мне, — не стал спорить Егоров. — Нет на свете человека, внутри которого не было бы змея, которого он мечтал бы поразить — змея лени, пьянства, жадности, равнодушия»…

«Да нет, сынок, — покачал белой головой тыквенник и он же трезвенник, — я о другом змее. Ты знаешь — о каком. Он уже сделал свое дело, и сейчас спит, свернувшись кольцами. А ты бережешь его сон».

«В надежде, что он никогда не проснется», — Егоров подумал, что неизвестно, привезли ли деда к нему — врачу, или дед — незваный врач — приехал к нему…

Зачем?

«Проснется, — уверенно, как о деле решенном, заявил дед. — Обязательно проснется».

«И победит анархию?» — усмехнулся Егоров.

«Ее нельзя победить, — возразил дед. Зависть, бедность, злоба и глупость вечны. Анархию можно только временно возглавить».

«Отведать от вод ее, — внимательно посмотрел на деда Егоров. — Будем лечиться вместе».

«Как два пацана, подцепившие триппер от одной шлюхи», — подмигнул ему дед Буцыло.

«По имени Революция, а по фамилии Грядущая, — вздохнул Егоров, — только, боюсь, это не триппер, а… СПИД. Он не лечится».

Егорову было поручено привести деда в чувство, отвлечь от неуместной политической деятельности, ненавязчиво объяснить, что негоже поднимать хвост на власть, которая сделала его дочь богатой, да и ему, старому хрену, немало от этой власти перепадает.

Правда, выяснилось, что не сильно перепадает.

Нервно постукивая пальцами в бриллиантах по стеклянному столику, дочь рассказала Егорову, что положила на папин счет определенную сумму, а он взял да перевел все деньги в фонд помощи… — она понизила голос, — каким-то молодым экстремистам. Ну да, тем самым, в черных ботинках. Они еще написали светящимися буквами на кремлевской стене «На х..!», за что и получили по десять, что ли, лет.

Егоров смотрел на ее гладкое без единой морщинки, откорректированное пластической хирургией лицо, и думал об изначальной несправедливости жизни. Почему одним — все, а другим — ничего? Какая сила сделала эту бабу (в советское время администратора ресторанного зала) безразмерно-богатой, а миллионы других людей, многие из которых наверняка превосходили ее умом и добродетелями, нищими?

Скальпель пластического хирурга откорректировал ее лицо таким образом, что взгляд съезжал с него, как с ледяной горки или намазанной маслом плоскости. Ничего индивидуального, свидетельствующего о характере и темпераменте, не было в ее лице, как нет ничего отличительного (помимо, естественно, номинала) в денежной купюре. Ее лицо представилось Егорову дверью в загадочный, порочный и одновременно манящий мир денег. Егорову (каждый знает это про себя, но не всегда себе в этом признается, надеется на чудо) не было входа в этот мир. Ледяная, смазанная маслом, бронированная, сейфовая, электронная и так далее дверь в силу неких надмирных (неужели божественных?) причин была для него закрыта.

Как и всякий униженный и оскорбленный, Егоров считал, что утвердившийся после СССР в России порядок, как Вавилонская башня или Карфаген должен быть разрушен. Но пока что у него было достаточно денег, чтобы терпеть его. В этом заключалась крепость нового мира. Одним — все, другим — ничего, третьим — чуть больше, чем ничего. Эти третьи как раз и не давали бронепоезду революции перейти с запасного на магистральный путь.

«Ему нужен собеседник, — сформулировала задание Егорову дочь, — точнее единомышленник, с которым он мог бы разговаривать на самые разные темы. Еще точнее, товарищ. А если совсем точно — родственная душа. Вы начинайте, я все увижу. Родственная душа оплачивается по высшему тарифу. Вы ведь, как я понимаю, — свойски подмигнула Егорову, — в деньгах особо не нуждаетесь, но деньги любите?»

«Без малейшей надежды на взаимность», — Егоров подумал, что есть что-то человеческое в дочери Буцыло. Во всем, что касалось денег, ее ум остр, как скальпель пластического хирурга, облагородившего ее лицо. А так как все в этом мире крутилось вокруг денег, дочь Буцыло, можно сказать, пребывала на вершине волшебной ледяной горы, куда черными тараканами ползли неудачники, готовые за деньги продать Родину и убить родную мать. Но не доползали. Даже если продавали и убивали. Большинство преступлений в мире совершалось из-за денег. Но преступления и деньги далеко не всегда являлись сообщающимися сосудами. Здесь действовали иные закономерности, точнее их отсутствие. Сидящая напротив Егорова дочь Буцыло была доказательством существования, но не разгадкой тайны.

Он почему-то вдруг увидел ее на вершине другой — на острове посреди моря — горы, куда ползли какие-то другие существа, то ли ящерицы, то ли… маленькие крокодилы. Она была не одна на той вершине. Рядом с ней стояли две подружки. Одна с серыми, как вода, а другая с зелеными, как листья на деревьях, глазами. Что они делали на острове, Егоров так и не понял. Во всяком случае, денег он там не увидел.

Она любит отца, подумал Егоров, а потому нейтрализует его по «мягкому» амбулаторному варианту. Хотя может запросто запереть старика в психбольнице, откуда люди его возраста выходят исключительно «вперед ногами».

«Может быть, вам повезет, — оценивающе посмотрела на Егорова финансистка, — и вас еще полюбит молодая доверчивая денежка. Иногда эти простушки обращают внимание на симпатичных зрелых мужчин, которым нечего терять, потому что они все потеряли в момент появления на свет».

«Ну да, — вспомнил Габриэля Маркеса Егоров, — бедняки — это такие люди, что если бы дерьмо чего-нибудь стоило, они бы рождались без задниц».

«Если у нас получится, я вам помогу с пластической операцией, — посмотрев на часы, заторопилась миллиардерша. — Большую задницу не обещаю, — улыбнулась Егорову, — а так… чтобы штаны не сваливались — это вполне реально».

Договорились, что деда Буцыло будут привозить в клинику два раза в неделю.

Егоров решил отращивать большую задницу, двигаться к высшему тарифу с освоения образа «собеседника».

«Ваша дочь платит мне деньги за то, чтобы я с вами общался, — сразу же заявил он деду. Егоров давно уяснил, что самый эффективный и безопасный способ общения с людьми — говорить им правду, точнее, почти всю правду. Когда Егоров видел перед собой достойного человека, а дед Буцыло, несомненно, таковым являлся, он, как правило, был с ним честен, или почти честен.

Почему «почти»?

У правды и честности, как у любого земного, пусть и виртуального, предмета, должна была быть тень. В отсутствии тени, правда и честность сами претендовали быть солнцем, а под таким солнцем человеческие отношения быстро сгорали, или испарялись, если в них было много (а с женщинами иначе не получалось) слез. «Почти» было зонтиком, защищавшим Егорова и человека, с которым он общался, от проникающей радиации правды.