Изменить стиль страницы

На прошлой неделе попал я на неофициальный концерт каких-то наших рок-групп на Манеже. Странное было собрание. Со сцены пели-играли, кругом стояли-сидели, дрыгались и танцевали, что ли. И, в песнях и в репликах, и в поведении было что-то модно-диссидентское. Ахали иностранцы: мы не знали, что у вас такое возможно! Будто каждый день на Манеже так, я тоже был поражен — куда я попал и, как это стало возможно. Перестройка? Революция? Или очередная горбачевская показуха? Там барином сидел Вознесенский. Так ему в лицо бросили с зала: «Почему вы здесь, а люди сидят?» И правильно бросили. И надо всем им лихачевым и евтушенкам бросить — где же ваша гражданская совесть, двурушники?

И вот сегодня ночью по радио узнал, что и они стали «учиться демократии», и их коснулась перестройка, то, что они не могли делать по велению совести, стали делать по разрешению партии: Окуджава, писатель Кондратьев и еще кто-то подписали письмо в защиту киевского религиозного просветителя Проценко, осужденного на три года, Евтушенко тоже обратился в Верховный Совет, быть свидетелями защиты согласились Василий Белов и какой-то митрополит. Их на суд не допустили, Проценко дали все-таки три года, но сам факт гласной защиты — явление огромной важности. Интеллигенция осмелела. Лучшие ее представители встают на защиту жертв неправедной власти. От защиты до протеста — один шаг. Как далеко осмелятся пойти? Это зависит оттого, что ими движет. Если совесть и мужество, то до конца, до торжества справедливости. Если игра в демократию, то до предела, который укажет партия. Не придется ли снова Евтушенко публично каяться и просить прощения у властей? Ах как хочется верить в лучшую нашу интеллигенцию, хочется верить в то, что она нас больше не обманет, хочется верить в ее гражданство здесь на Родине, а не тогда, когда они выскакивают за границу и начинают вещать, что Солженицын и Сахаров больше не одиноки, что возможно и у нас массовое движение передовой интеллигенции. Дай-то бог, но верить больше нельзя, пусть они докажут, что действительно способны на это. Уже сам их отказ сотрудничать с произволом теперь может стать поворотным для общества. Не останется же партократия с одними генералами — что скажет мир? Чересчур уж разоблачительно.

Далеко завела фигура Валерия Александровича Пылинова, все отвлекаюсь я, пора и на зону, сидеть мне еще почти два года и силой заставляю себя писать об этом, не хочется окунаться еще раз, все заново восстанавливать и переживать те же эмоции, что и в лагере. Ох, как не хочется и противно, будто и не выходил оттуда и вот уж седьмой год сижу и сижу. И сны такие же навещают, будто опять забрали, снова я среди зеков, в лагерях, и вся лагерная жуть переживается мной опять и во сне, и наяву. Да хоть бы писал хорошо, а то плохо да еще урывками, с пятого на десятое — будет ли толк? Но надо. Не уйдет из меня эта скверна, пока я не выложу ее на бумагу, пока я не высвобожу зека изнутри себе — вот тогда только окончательно освобожусь. А может и еще для чего пригодится как свидетельство, должен же когда-нибудь быть осужден государственный терроризм внутри страны, со всеми его пристебаями, нельзя же нам дальше так жить. Как «так»? В этом вся загвоздка, в этом значение того, что пишу. Из официальных источников, из Конституции никто никогда не узнает, как мы живем и что из себя представляет режим в его адской сути. Сейчас-то толком мало кто разберет, что такое советское государство и кто есть кто, а потом без живых свидетелей вообще один дым, так вот, чтоб все было ясно и сейчас и потом, надо писать. Пусть бы свидетельств таких побольше. Десяток-другой — это мало, скажут озлобленные клеветники написали, ЦРУ, скажут, организовало, а вот за сотню и больше да с разных лагерей, от разных лиц — вместе это уже картина, и она будет достоверней всей современной отечественной литературы с речами генсека вкупе.

Труд на зоне

С постройкой избушки на нашей строительной площадке бригада уже не обреталась в вагончике, из которого то и дело гоняли менты, а была там, на лавках, у самодельной железной печки, дополненной тоже самодельной спиральной плитой. Потом и меня туда выгнали. Кажется еще при Налимове. Отгородили досками закуток, читал и писал. Писал жалобы зекам — так было удовлетворено любопытство изнывающей от безделья бригады. Не таясь, также конспектировал газеты, журналы, собрание сочинений Ленина. Опера несколько успокоились, шмонали мой закуток не часто. И застать врасплох стало сложнее, бендежка в стороне от подходов и обзор из нее лучше, чем из вагончика, пока дойдут, у всех уже в руках ломы и лопаты и я не в закутке, а вместе со всеми.

С наступлением холодов болото наше подморозило, снова выходили на ямы. Один работает ломом или киркой, потом прыгает другой с лопатой. Дело двигалось. Ямы вырыты, роем траншеи — все эти земляные работы надо докончить к весне и успеть уложить фундамент, пока опять не раскиснет, не потечет. Прораб принес теодолит, размечал линии для траншей, мы копали. Потом смотрели в теодолит из окошка вагончика на окна штаба, как в бинокль, чем-то там занимается наше начальство, какую пакость готовит? В теодолите начальство изображалось кверху ногами, это нас веселило и радовало. Потом пришел разгневанный опер Романчук и унес теодолит в штаб, вольняк получал его там и уносил обратно. Кто-то стукнул. Лагерные будни.

Работа была тяжелая. В куцых зековских шапчонках, в ватниках без карманов, без всякого воротника, которые в отличие от телогрейки, называют «бушлатами», мы быстро стыли. Пока колотишь мерзлую землю или выгребаешь лопатой, холод нипочем, пар валит, но только поменялся со сменщиком, вылез из ямы и леденеешь. Площадка открытая — ветер мигом выдувает тепло, и зябко чувствуешь, что под одеждой ты какой-то особенно голый. Бежишь в избушку, к печке, очень быстро в клубах пара вваливается твой напарник, он уже выгреб землю, надо идти снова долбить, но какая же сила оторвет тебя от тепла? Только мент. Если он тут, ничего не поделаешь, Федя, надо — все на траншеях и на ямах. Но менту в шинелешке тоже холодно и уюту в нашей тесной кибитке мало, менты у нас не задерживались. А сами мы на трудовой фронт не рвались. Не было ни желания, ни интереса. Нас можно было только заставить работать. А кому из ментов охота торчать в мерзлых ямах? С Лыскова, конечно, требовали, он с нас, но что он с нас потребует? Где сядешь, там и слезешь — иди сам. Сам он тоже не хочет. Значит, компромисс — была бы видимость, лишь бы менты не рычали. Показуху эту мы отработали еще осенью: два человека поочередно копаются, остальные у печки. Это и есть работа по-зековски, не прикладая рук, в лес не убежит, и пропади все пропадом.

А на воле, не так ли? Если взять отношение к труду — точно такое же и на воле. Но там хоть платят, а у нас и этого стимула нет, мы работаем на хозяина, не за гроши, а в наказанье. Ну, а когда труд — наказание, кто ж добровольно себя наказывать будет? Это было бы ненормально, мазохизм какой-то, поэтому мы плевали на стройку с чистой совестью, и в нашем положении это было нормально.

Я вообще воспринимал такую работу как издевательство. Есть же 37 статья ИТК, в соответствии с ней работа должна представляться по специальности и образованию, с учетом личности, т. е. так, чтобы и на зоне человек мог работать по способности, с наибольшей пользой для общества. Правда, там сказано «по возможности». На нашей зоне такая возможность была. Сколько хочешь — экономистом на промке, в школе, в библиотеке, везде там были люди случайные, без образования, меня же не подпускали на пушечный выстрел. Нарочно держали на сетках, на ямах, где толку от меня ноль, зато можно было вдоволь надо мной покуражиться, был ты ученый, а теперь ты говно — и каждый зек, каждый прапор тебе это скажет. Что же я вкалывать буду? Нет, я буду крутиться, я палец о палец не ударю, не то, что лишний раз кайлом махать. Если они глумятся над моим правом на труд, то я не обязан трудиться. Можно заставить, но давить на сознательность в этих условиях, согласитесь, нелепо. Можно издеваться над человеком, но нельзя же требовать, чтобы он сам над собой издевался. Это надо быть таким же идиотом, как и те, кто так требует.