Изменить стиль страницы

На зоне из полутора тысяч лишь человека четыре с высшим образованием, и все прилично устроены, кто в санчасти, кто инженер на кромке, кто прораб на стройке, а я на ямах. В штаб хожу не по своей воле, а по вызовам, а то и с жалобами, качаю права и не всегда безрезультатно, а уж сколько людям всяких жалоб написал, сколько разъяснений по кодексам, по правам! Об этом все знали, многие шли ко мне и, когда возникал вопрос, почему менты меня лишний раз не трогают, зеки находили такое объяснение: «Они тебя боятся». Не думаю, чтобы кто-то из ментов мог всерьез опасаться меня, хотя не исключаю, что могла быть инструкция вести себя со мной поаккуратней. Скорее дело в другом. Возраст, образование, не уголовник — особый статус, особое отношение. Прапора в основном моложе меня, кроме того, знали, что мной занимаются чины покрупнее, чего им зря задираться? А вот некий либерализм хозяина, Рахимова, Ромаха объяснить сложнее. Конечно, крупно я им досаждал, но ведь известно, что при желании повод придраться всегда можно найти, кроме того, я не очень-то их слушался. Думаю, не обошлось здесь без моих кураторов из КГБ и специфики моего дела.

Как признал однажды отрядник Певнев, у меня не было репутации злобного антисоветчика. «Читал Белую книгу? — спросил как-то отрядник. — Нет? Там про вашего брата, такие зубры — ты по сравнению с ними голубь». Когда же после двух лет отсидки стал навещать меня Аркадий Александрович из КГБ, то из бесед я понял, что все акции в отношении меня на зоне проводились только по согласованию с КГБ. Вот так: посадить посадили, а ломать не стали. Авось пригожусь. Спасибо моим постатейникам (70-й и 1911), разбросанным по разным зонам, видно много хлопот с ними у КГБ, если на их фоне я выглядел пай-мальчиком. Спасибо и тем, кто делает тюремную и лагерную жизнь достоянием гласности! Все-таки она делает свое дело, менты стали разборчивее и осторожней. Конечно, если человек с зоны дает информацию, его гноят, зато с другими становятся осмотрительней. Видно не одни диссиденты слушают радио. Реагируют и по ментовским каналам и, очевидно, не всегда отрицательно. Это придерживает плеть. Говорил же мне тот же Рахимов: «Я вас хорошо знаю, был у меня в Новой Ляле такой-то, обо мне Израиль передавал, и ничего видишь, служу. Не боюсь, пиши». И все-таки он, если теперь не боялся, то и не очень-то распоясывался, во всяком случае, без особого на то разрешения. Благодаря зарубежным друзьям, вот такой я могу сделать ему комплимент.

Гноить в лагерной тюрьме, постоянно провоцировать молотки в отношении 1911, если на то нет особой причины, становится, наверное, немодным. Слишком грубо и слишком громко. В отношении меня была другая тактика. Гнуть, но не ломать. Постоянно под колпаком, как рыбка в аквариуме, всегда рядом тайный осведомитель, а то и несколько: что говорит, куда ходит, что делает — опера должны все знать. Никаких несанкционированных связей. Прапоров специально предупреждали. Кто угодно за плату мог с ними договориться на чай, от меня они шарахались. Стоит с кем подружиться из зеков — отсекали разом. Весь этот механизм раскроется по ходу дальнейшего рассказа, но кое-что мне стало ясно уже на примере моих бригадиров.

Налимов

Толик Налимов продержался на должности месяца два. Человек он был сильный, хороший. Ничего плохого зекам не делал. Держался не на чужих хребтах, а за счет внушительных кулаков, хотя, по-моему, он ни разу их не применял, и неуемной активности. Эти качества нравились ментам, кроме того он сидел по драке, к уголовке не принадлежал, вот его и ставили то комендантом, то бригадиром. Торчал с нами на ямах, оборудовал вагончик, пристроил еще одну кибитку для бригады, вместе мы с ним бегали по промкам, стройкам в поисках досок, гвоздей, отопительного «козла» и всего, что плохо лежит. В хозяйственной сноровке ему не откажешь. Он пел, играл на гитаре, сколотил музыкальную группу, давали они концерты по праздникам. Жил в Нижнем Тагиле, работал водителем автобуса, играл и пел в ресторанах. Был, правда, излишне эмоционален, всегда у него была какая-нибудь идея фикс, какое-нибудь безоглядное увлечение. Был он фантазер и по-детски беспощадно самолюбив, ни дня не мог без одобрения своим талантам. На концерте мог обидеться на жидкие аплодисменты и уйти со сцены. Похвастал мне, что шести лет уже выступал по телевидению. Я, зная его слабость, заметил, что он перещеголял Моцарта, тот первую симфонию написал в восемь лет. К моему удивлению он воспринял реплику как комплимент и даже похвастался этим сравнением на концерте перед всей зоной.

Просил меня писать сценарий концертов, делился планами создать на воле свой ансамбль и искал содействия в добыче суперсовременного инструмента. Хорошая группа — это хороший инструмент, говорил он, а хороший инструмент только за рубежом. Деньги собирался достать здесь на зоне. Вот у кого-то из зеков есть на воле золото, он уже с ним почти договорился: поможет ему тут на зоне, а потом, может быть, и с машиной, а тот отдаст ему золото, много золота, он станет очень богатым и сможет приобрести самый дорогой инструмент на весь ансамбль. Только вот, где купить, нет ли у меня знакомых в Москве? Я несколько лет сотрудничал с журналом «Клуб и художественная самодеятельность», обещал узнать. Налимов по сроку освобождался раньше меня, приеду, говорит, на такси тебя встречать и сразу в Тагил, отдохнешь, посмотришь, каких ребят подберу. Этого, конечно, не случилось, золота он не добыл и с музыкантами своими рассорился, но в строительной бригаде мы с ним близко сошлись и были дружны до конца его срока.

При нем я почти не выходил на ямы, даже для блезира перестал брать в руки лом и лопату. Стол в прорабском вагончике был в моем распоряжении. В штабе это заметили, но Налимов покрывал. То я якобы занят устройством вагончика, то вроде бы налаживаю инструмент, потом вообще убедил ментов, что я нужен бригаде как инструментальщик. Я получил возможность читать и писать. Несколько раз Толик говорил, что опера натаскивают его по моей части: слушай, что говорит, что читает, не пишет ли чего? Видимо его информация их мало устраивала. Нас слишком часто видели вместе. Осведомители из бригады тоже мало что могли сказать, с устройством новой будки вся бригада была там, в вагончике остались мы вдвоем. Прорубили пол под «козлом» и в том погребке образовали тайник — курок, где хранили стрем: зековские поделки чай, а я тетради. На промке для технических целей использовалось растительное масло, Толик его доставал, и мы жарили хлеб, не было ничего вкуснее. После смены не хотелось идти в отряд. Иногда будто бы «по производственной необходимости» нам разрешали остаться на несколько часов, иногда после ужина мы сами тайком пробирались в вагончик. Окошко плотно занавешено, закроемся и втихаря жарим хлеб, играем в шахматы, трепимся. Однажды выпили бутылку водки.

Как-то нас засекли. То ли настучал кто-то, то ли увидели, как мы шли, а может голоса слышны или запах жареного — в дверь долго барабанили. Мы молчим. Сидели без разрешения, и значит дорога отсюда прямо в шизо. «Налимов, открой! — голос прапора. — Хуже будет». Чувствуем голос неуверенный и про меня ни слова, значит, не знает точно, просто показалось. А вагон ходуном ходит от сапога в дверь. Стихло. Толик отогнул угол занавески — прапор уходил к штабу. Ткнулись в дверь — заперта снаружи. Расчет прапора прост: он нас закрыл, сейчас проверят в отряде, если нет, то возьмут нас как миленьких, никуда из вагона не денемся. Но в вагончике два окна. Одно в сторону бетонного забора промки, почти вплотную с забором. В него мы и вылезли. Пришлось раздеться, конечно, — окошко маленькое, голова проходит, остальное надо проталкивать.

Рванули на промку, оттуда через другую вахту, кстати, прямо у штаба и тылами в сторону отряда, но не сразу — вдруг менты уже там — сначала к художнику в мастерскую. Отметились, что были, и только тогда в отряд. А там уже нас, действительно, ищут. Где были? У художника насчет краски — вагончик покрасить. Тот прапор, кто к нам ломился, не успокаивается: я проверю, лапшу на уши вешаете, я знаю, где вы были! Ему неудобно: поднял на ноги прапоров, ДПНК. Смотрит на нас зло и подозрительно, как будто мы его кровно обидели. Пошел к художнику, а нас ДПНК Багаутдинов с собой в штаб. Художник, пожилой такой мужичок, Максимов, оказался порядочным человеком, не выдал. Багаутдинов — Бага — давил на сознательность: признайтесь. Сам он не первый день на зоне и не глупый, по глазам все понял, но надо было от нас, чтобы мы сами сказали. Нельзя. Человек он не вредный, но служба есть служба, мент есть мент. Если бы мы признались, он обязан был бы водворить нас в шизо. Ну не сам, так рапорт бы написал — все одно. Такое серьезное нарушение в его дежурство — не принять меры, значит, самому несдобровать. А до начальства так и так дойдет обязательно. И вот прапор докладывает, весь наряд подняли, а доказательств нет, у нас бесспорное алиби. Всем все понятно, но оснований для пресечения нет. Прокол ДПНК, не миновать завтра разгона, поэтому он очень уговаривал нас признаться. Перед проверкой вынужден был-таки отпустить. Выговорил обиженно: «Совести у вас нет». Да, мы не изъявили желания добровольно сдаваться в лагерную тюрьму. А ему неприятности. С точки зрения ДПНК это было бессовестно. Гораздо позже при встрече Багаутдинов спросил меня один на один: скажи честно. Прошло уже несколько месяцев, с его стороны это был чисто личный, спортивный интерес: ошибся он тогда или нет? Я его успокоил, сказал честно. Он был удовлетворен: не утратил нюха. Больше никто из ментов мне этот случай не напоминал. Значит, и я в нем не ошибся. Старлей, позже капитан, Багаутдинов был спокойный и порядочный малый. Зеки на него не ворчали.