Изменить стиль страницы

Создается впечатление, что агрессивность Ленина на съезде была намеренным, вполне сознательным маневром, своего рода шоковой терапией, этаким террористическим актом, — как он их хорошо всех знал! — и он провел его со всей присущей ему ловкостью и упорством.

Разумеется, Мартов возразил Ленину, обвинив его в «бонапартизме худшего сорта», на что Ленин, отвечая ему, дал следующее определение «бонапартизму»: «…Это понятие… означает приобретение власти путем формально законным, но по существу дела вопреки воле народа (или партии)». А дальше он заявляет: не может быть и речи о том, что он (Ленин) захватил власть вопреки воле народа и партии; наоборот, одержанная им победа явилась выражением воли партии. Бонапартизм был еще слабым обвинением по сравнению с тем, в чем его обличали товарищи по партии. «Заряды посыпались градом, — пишет Ленин. — Самодержец, Швейцер, бюрократ, формалист, сверхцентр, односторонний, прямолинейный, упрямый, узкий, подозрительный, неуживчивый… Очень хорошо, друзья мои! Вы кончили? У вас больше ничего нет в запасе? Плохи же ваши заряды…»

Но если заряды и впрямь были так плохи, то почему же он то и дело возвращается к этой теме, словно обвинения товарищей не дают ему покоя? Видно, его задели за живое. Он чувствовал, что в чем-то они правы, или по крайней мере понимал, что все вышло не так, как надо. В другой сноске к книге «Шаг вперед, два шага назад» он приводит свой разговор с одним из делегатов съезда и какую он, Ленин, дал отповедь этому самому делегату:

«Не могу не вспомнить по этому поводу одного разговора моего на съезде с кем-то из делегатов „центра“. „Какая тяжелая атмосфера царит у нас на съезде!“ — жаловался он мне. — „Эта ожесточенная борьба, эта агитация друг против друга, эта резкая полемика, это нетоварищеское отношение!..“ „Какая прекрасная вещь — наш съезд!“ — отвечал я ему. — „Открытая, свободная борьба. Мнения высказаны. Оттенки обрисовались. Группы наметились. Руки подняты. Решение принято. Этап пройден. Вперед! — вот это я понимаю. Это — жизнь. Это — не то, что бесконечные, нудные интеллигентские словопрения, которые кончаются не потому, что люди решили вопрос, а просто потому, что устали говорить…“

Товарищ из „центра“ смотрел на меня недоумевающими глазами и пожимал плечами. Мы говорили на разных языках».

Крупская, ссылаясь в своих воспоминаниях на приведенный выше отрывок, выразилась так: «В этом весь Ленин». Да нет, тот делегат был ему на один зуб. Где же тут победа в споре? А вот в чем он действительно был большой мастер, так это в «сужении круга». Он смог превратить революционную партию в централизованную, беспощадную организацию; с помощью словечка «расхождение», пожалуй, одного из самых страшных придуманных им ярлыков, он изживал из партии неугодных ему людей, обрекая их на небытие. Ему ничего не стоило унизить, оскорбить человека прямо в лицо, а потом поражаться, почему человек от него отвернулся. Почти на половине страниц своей книги он разносит Мартова, причем не выбирая выражений, а потом искренне удивляется: и чего это Мартов на него в обиде? Беда в том, что всю жизнь в нем боролись два начала — холодная немецко-скандинавская кровь и горячая кровь чувашских предков. В его характере слились эти два качества — он мог ранить людей ледяным презрением, при этом испытывая к ним горячую, пылкую любовь. Да, он был способен на глубокую привязанность и теплоту.

После съезда он не переставал посылать гонцов мира к Мартову и Троцкому, который тоже предпочел компанию меньшевиков. Очевидно, рассчитывая на то, что его письмо будет прочитано Мартовым, Ленин писал А. Потресову: «Согласен, я часто проявлял ужасную раздражительность и гнев, и я готов признать свою вину перед любым товарищем…» Но Мартов и Троцкий слишком хорошо знали его натуру и не спешили угодить в его путы. Раскол между ними был серьезный. Ленину требовалась революционная элита, которая, по словам Троцкого, должна была стать «диктатурой над пролетариатом». Меньшевики желали революции, но осуществленной народом; говоря о диктатуре пролетариата, они мыслили так, что власть в свои руки должны взять рабочие, а не кучка интеллигентов. Кстати, из всех делегатов съезда, кажется, только четверо были рабочими.

Хотя Ленин и одержал верх на II съезде партии, удовлетворения это ему не принесло. Он лишился покоя. Из-за него произошел раскол в партии; Бунд порвал всякие отношения с социал-демократами. Правда, большевики в целом поддержали его программу, и кроме того, он проявил свой недюжинный талант политического вождя. Но вместе с тем он стал многим неприятен из-за своей нетерпимости, из-за проявившихся в нем непомерных амбиций. И как часто бывало с ним в прошлом, когда все было против него, он испытал сильнейший нервный срыв. Вдруг, без всякого предупреждения, Ленин выходит из состава редколлегии «Искры». Теперь он сам познал, что такое «расхождение», «оказавшись за бортом» (тоже его оборот) редакционной коллегии партийной газеты. 18 ноября 1903 года он отправил Плеханову заявление о своем выходе из редакции «Искры» с просьбой опубликовать его в «Искре». В письме к старому другу, Александре Калмыковой, он писал, что выход из «Искры» едва не прикончил его.

Действительно, он выдохся, силы его были почти на исходе; он был глубоко несчастен и подавлен. Плеханов, и тот примкнул к меньшевикам. Ленин с грустной иронией рассказывал Цецилии Зеликсон, приехавшей той зимой из России навестить его, что вместо своего обычного «преданный вам» он теперь подписывает свои письма Плеханову так: «преданный вами». После всего того, что произошло, завидев на улице кого-нибудь из меньшевиков, он стал переходить на другую сторону, чтобы избежать встречи.

Цецилия Зеликсон, очень неглупая женщина, оставила нам красноречивые воспоминания о той встрече с Лениным. В них много тонких наблюдений за человеком, который не в ладах с миром, которого грызут душевные муки. Худой, истощенный от переживаний, он тем не менее был способен оценить шутку. Он ощущал сильную тоску по родине и мог часами слушать заезжего гостя из России.

В Сешероне Ленин с семьей жил в обыкновенном деревенском доме. Деревянная лестница вела на второй этаж, где были спальни, на редкость бедно обставленные. Там стояли узкие кровати, столы, заваленные газетами и журналами, по стенам — ряды книжных полок. Зато в кухне было хорошо и уютно. В ней было много места, а на плите постоянно кипел большой эмалированный чайник. Здесь были владения Елизаветы Васильевны, матери Крупской, которая радушно принимала и потчевала гостей и всегда жаловалась на свою дочь и зятя. Они только и знают что сидят над своими книжками и тетрадями, говорила она. Владимира Ильича в могилу сведет его работа, и Надя вся извелась; поесть их не дозовешься… Елизавету Васильевну глубоко огорчал раскол в партии, она много думала, как помочь делу, и наконец придумала. Она была очень высокого мнения о Вере Засулич. «Видите ли, — говорила Елизавета Васильевна, — главное — вправить им мозги, Мартову и Ленину, и Вера Засулич как раз тот человек, кто сумеет это сделать. Я как-нибудь с ней поговорю, и вы увидите, — она проведет с ними работу, и они больше не будут ссориться. Это было бы лучше всего, и Надя перестала бы так беспокоиться…»

Но мечте Елизаветы Васильевны о примирении большевиков с меньшевиками не суждено было сбыться. Ярлык Робеспьера-Бонапарта слишком крепко прилип к Ленину, и не так-то просто было от него избавиться. И как он ни пытался оспаривать сложившееся мнение или молча не принимать его — все было тщетно. Он даже набросал план своего обращения к партии, которое начиналось так: «Ответ на сплетни о бонапартизме. Вздор. Отвечать ниже достоинства. Свобода агитации за съезд…» Но свобода агитации была пустым словом — агитировать было некого, у него не было больше партии. Меньшевики без конца с возмущением пересказывали друг другу, как чуть не угодили под власть новоявленного Бонапарта, а большевики, обязанные ему своей сомнительной победой на съезде, не горели желанием подчиняться его воле.