Изменить стиль страницы

Никаких изменений не происходило, если не считать того, что увеличили охрану и солдаты спешно натягивали третий ряд проволочной ограды.

Игорь особенно тяжело переживал это время. Он часами просиживал под солнцем с закрытыми глазами, погрузившись в мучительное раздумье. Его живая и деятельная натура протестовала против этого безнадежного сидения.

Что-нибудь делать! Добиваться возможности действовать. Бежать! Но как? Надо выйти за ворота, за проволоку. Так, как это делают французы из соседнего лагеря. Их гоняют на работы почти без охраны, и они бегут.

А вдруг обменяют и отправят на родину? Надо подождать.

Неплохо понимая немецкий язык, Микешин слушал радиопередачи, просматривал газеты и ничего не мог понять из того, что происходило сейчас на родине. Почему так стремительно откатываются советские войска, оставляя город за городом? Игорь привык верить в то, что Красная Армия — одна из сильнейших, если не самая сильная армия в мире. Сначала он сомневался в правдивости фашистских реляций, но с каждым днем становилось яснее, что если гитлеровцы и преувеличивают свои победы, то доля правды в их сообщениях есть.

Что же произошло? На этот вопрос он искал ответа. Случилось что-то такое, чему он, человек, оторванный от своей страны, не мог найти объяснения.

Но он твердо и не колеблясь верил, что, как бы ни был силен противник, ему не удастся завоевать и покорить Советский Союз. Русский народ не потерпит иностранного гнета. Но знать бы правду!..

Игорь рисовал себе страшные картины разрушений, видел оголтелых фашистов, врывающихся в дома, грабящих, убивающих, насилующих. И в этом ужасе его Женя, Юрка, мать…

Микешин стискивал зубы, сжимал кулаки и готов был броситься на проволоку, рвать ее голыми руками и душить часовых. Самые нелепые и безумные планы рождались у него в голове…

К нему подходил Чумаков и садился рядом. Некоторое время они сидели молча, думая об одном и том же. Потом Игорь жарким шепотом начинал делиться с Чумаковым своими планами и сердился, спорил, когда замполит называл их нереальными.

Чумаков обнимал Микешина за плечи и убеждал:

— Игорь, подожди. Все в свое время. Надо разобраться в обстановке. Бежать? А команда? Мы же ответственны за людей. Пока есть экипаж, мы не должны разваливать его. Подожди. Может быть, нас еще обменяют…

Игорь вынужден был с ним соглашаться. В эти дни он особенно остро почувствовал, как близки ему Чумаков и Дрозд. Вечера они проводили вместе. Микешин задавал один и тот же вопрос: что происходит? Но ни Дрозд, ни Чумаков на этот вопрос ответить не могли. Они хмурились, пытались дать какие-то объяснения происходящему, но сами не верили тому, что говорили.

Это неведение, непонимание происходящего было мучительно. Ни голод, ни сознание того, что они находятся в фашистском застенке, ни тревога за близких не были так тяжелы, как это неведение.

После отбоя моряков загоняли в бараки и часовые становились у закрытых дверей. Свет зажигать запрещалось под угрозой немедленного расстрела. Моряки лежали на койках. Спать не хотелось.

В эти долгие часы вновь и вновь перед Микешиным возникали картины недалекого и такого недостижимого прошлого: Родина. Все у Игоря было от нее, все было связано с ней. Первый выход на мостик, на первую самостоятельную вахту… верный друг Ромка… родная Дворцовая площадь, Невский, Кировские острова… радостный, до боли теперь радостный Первомай и первая любовь, Женя, семья…

Игорь не любил, когда о Родине говорил Уськов. Для Игоря она жила не в словах, а где-то глубже, сокровеннее. Она, может быть, даже была незаметна, но необходима, неизбежна, как следующий вздох… Родина..»

И все это у него отняли. Все это хотят разграбить, пустить по ветру молодчики с усиками и челками «под фюрера»…

Как он их ненавидел! Он душил бы их собственными руками… Игорь разглядывал в темноте руки. Там, на фронте, они бы пригодились…

Нервное состояние не покидало всех. Моряки разговаривали вполголоса. И вдруг совсем рядом начинали выть сирены. Воздушная тревога! Отвратительный звук сирен воспринимался как музыка. Сейчас дадут проклятым гитлеровцам! Моряки вскакивали с коек и, шлепая босыми ногами, бросались к окну, вставали на скамейки, столы, лишь бы видеть кусочек темного неба.

Слышался характерный отдаленный звук приближающихся самолетов.

— Наши!

Никто не возражал. Всем хотелось, чтобы это были наши самолеты. Рокот приближался. По небу метались голубые лучи прожекторов. Они скрещивались, расходились и снова пересекались. Где-то раздавался взрыв. Один, другой, еще один. Барак начинал дрожать. Звенели оконные стекла. На взрывы сейчас же отзывался оглушительный грохот зенитных пушек. Они били со всех сторон, расчерчивая небо разноцветным пунктиром трассирующих снарядов. Прожектора обшаривали небосвод. Их становилось еще больше. Но самолеты, сбросив бомбы, поднимались на большую высоту и улетали. Звук моторов затихал…

— Все! — с сожалением говорил кто-нибудь, и моряки снова ложились.

После одной из таких тревог, когда все уже собирались отойти от окон, раздался встревоженный голос Дрозда:

— Смотрите!

В двух перекрещенных прожекторных лучах отчетливо виднелся крошечный серебряный самолет. По форме крыльев и фюзеляжа нетрудно было узнать советскую конструкцию. Казалось, что он стоит на месте, так высоко он летел…

У Микешина сжалось сердце. Он представил себе, что должен чувствовать человек, ведущий самолет в этом черном враждебном небе, среди все сгущающихся разрывов. Какие невероятные усилия делает он, чтобы вырваться из безжалостного, холодного света прожекторов! Как одинок летчик!

Игорь всем своим существом хотел, чтобы какая-нибудь туча скрыла самолет, помогла уйти, но небо было чистым. Микешин почти физически ощущал свою связь с этим незнакомым, но таким близким для него сейчас пилотом. Ему казалось, что он сам находится там, в кабине, рядом с ним…

Теперь самолет сопровождало не два, а несколько прожекторов. Еще несколько секунд виднелась эта светлая точка, потом вспыхнула ярким маленьким пламенем и быстро начала падать. Зенитки замолчали. Стало тихо.

— Сбили, сволочи. Оторвался от своих, — сдавленным голосом проговорил Александров.

Погиб родной человек, прилетавший с Родины. Никому не хотелось говорить. Все чувствовали себя так, как будто только что вернулись с похорон.

5

После утренней проверки моряков построили в одну шеренгу по алфавиту и повели к комендатуре. Все оживились, начали строить разные предположения.

Переводчик вышел со списком в руках и принялся выкликать фамилии. Первым вызвали маленького моториста с теплохода «Днепр». Он задержался в комендатуре недолго и через несколько минут выбежал оттуда с улыбкой во все лицо. Моторист хотел рассказать, о чем его спрашивали, но солдаты грубо погнали его к бараку. Он едва успел крикнуть: «Домой, ребята!» Остальных отпускали так же быстро, и солдаты отделяли их от стоявших в очереди моряков.

Микешин вошел в комендатуру и остановился у порога. За столом, заваленным бумагами, сидели несколько человек в штатском и военный в чине майора. Один из штатских посмотрел в какой-то лист и на русском языке с легким акцентом спросил:

— Микешин? Игорь Петрович?

— Микешин, — выжидающе взглянув на немца, ответил Игорь.

— Плавали старшим помощником на теплоходе «Тифлис»?

— Да.

— Игорь Петрович, мы хотели поговорить с вами откровенно, начистоту, так сказать, — вкрадчиво проговорил немец. — Вы можете не бояться, этот разговор останется между нами.

Микешин насторожился.

— Скажите, неужели вам нравится убогая жизнь, которую дает ваше правительство взамен за тяжелую морскую работу? У вас есть, например, дом, авто? Скажите.

— Нет, этого у меня нет. Я вполне удовлетворен тем, что имею.

— Та-ак… — протянул спрашивающий и, повернувшись к майору, что-то сказал по-немецки.

— Ну, хорошо, — притворно вздохнул он. — Я вижу, что вы неискренни. Но это дело ваше. Могу сказать только, что через два, самое большое три месяца война будет закончена. Наши войска уже стоят под Ленинградом и Москвой. Мы предлагаем вам работать совместно с нами, остаться в Германии, а по окончании войны мы дадим вам самое лучшее судно. Подумайте. Если же не хотите, то подпишите это заявление о том, что вы желаете вернуться в Советскую Россию.