Изменить стиль страницы

Очень любила собак. В блокаду после смерти мужа отнесла куда-то его именные золотые часы — швейцарский хронометр, отделанный перламутром, — обменяла на какую-то еду, чтобы подкармливать собаку. Вот такая она была… Со смертью мужа у нее не осталось никаких родственников. В последние годы, когда болезнь уже подбиралась к ней, она держалась только потому, что надо было прогуливать собаку. Екатерина Николаевна вставала, заваривала кофе, приводила себя в порядок — она, знаете ли, следила за собой до самых последних лет, даже в свои семьдесят два делала себе маникюр! Потом выводила Зорьку, у нее всегда лайки жили, гулять…

Злые языки судачили: мужа, мол, голодом уморила, а собак кормила. На чужой роток не накинешь платок… Я думаю, что Михал Михалыч отдавал ей большую часть своего пайка. Иначе он поступить и не мог. Он был так воспитан, старого еще закала мужчина… Так вот я и говорю, что забота о собаке — единственное, что поддерживало Екатерину Николаевну; и когда Зорьки не стало, она как-то вдруг сразу постарела, сникла, и тут-то ее скрутила эта самая болезнь Паркинсона. Она часами сидела в своем кресле, она не могла двигаться… Совершенно беспомощный человек. Мы ухаживали за ней всей квартирой, кормили, мыли, носили в туалет… Потом у меня родилась дочь, жизнь резко осложнилась, и тогда мы отвезли Екатерину Николаевну в дом престарелых, где она вскоре скончалась. Кажется, в семьдесят восьмом году.

— Какие-нибудь бумаги, фотографии остались после нее? — спросил я с замиранием в голосе.

— У нас почти ничего не осталось… Мебель… У них была красивая мебель из карельской березы — старинные бюро, шкаф, трюмо, кровать… Все это сдали в комиссионку. Я взяла себе несколько книг…

— Можно взглянуть?

Беркутова достала с полки три томика карманного формата. Это были прекрасные словари издания братьев Гарнье — франко-, немецко- и итало-русский, переплетенные в темно-красную кожу с золотым тиснением. Книги источали густой гвоздичный аромат, за корешками таилось целое кладбище иссохших, должно быть, еще в блокаду клопов…

На титуле итало-русского словаря я обнаружил каллиграфическую надпись, сделанную пером: «М. Домерщиковъ. Римъ. 26 февр./11 мар. 1917-го». Значит, после гибели «Пересвета» старший офицер попал из Порт-Саида в Италию, где и приобрел все эти словари…

Немного. Но все же… Эта мизерная удача обнадеживала. Нет, нет, рукописи ее горят! Я на верном пути. Дневники и письма старшего лейтенанта Домерщикова отыщутся и прольют свет на тайну гибели «Пересвета».

Беркутова порылась в пухлой телефонной книжке.

— За Екатериной Николаевной, — пояснила она между делом, — ухаживала одна женщина. Звали ее Тая. Вот она может что-то сказать о судьбе интересующих вас бумаг. Правда, она ничего не слышит, и изъясняться с ней надо записками…

Беркутова лихорадочно листала книжку. Конечно же, Таиного адреса не оказалось…

— Не расстраивайтесь! Я сейчас позвоню сестре. Таня хорошо ее знала.

Сестра Таня смогла отыскать адрес, и я, не теряя минут (время приближалось к десяти вечера), помчался на такси за Черную речку на Удельный проспект.

Старый двухэтажный домик, послевоенной — немецкой — постройки утопал в ночных сугробах. Мне пришлось довольно долго объяснять через дверь двум одиноким пожилым женщинам, кто я и зачем звоню в столь поздний час. Преодолев опаску, соседки отворили.

Помня, что Тая, Таисия Васильевна, глуха, я показал ей заранее набросанную записку. Она кивнула и повела рассказ о Екатерине Николаевне с той же светлой улыбкой, с какой рассказывала о ней и Беркутова. Они познакомились в 1949 году, когда пятнадцатилетняя Тая, проходя мимо скамейки, на которой сидела Домерщикова, приласкала собачонку, очередную питомицу Екатерины Николаевны. И тут же получила неожиданное приглашение: «Приходи ко мне, девочка. Помогу тебе уроки готовить». Так началась эта долгая (в двадцать семь лет) и верная дружба бывшей петербургской аристократки и дочери кочегарши с экспериментального завода. От сверстниц и сверстников Таю отчуждал врожденный физический недостаток: одна нога у нее была тоньше другой. Но в общении с пожилой женщиной, прожившей трудную и интересную жизнь, девушка забывала о своем несчастье, прилежно учила французский, запоминала правила хорошего тона, помогала Екатерине Николаевне по хозяйству.

— Для меня она была второй матерью. И когда она умерла, я похоронила ее прах в могиле мамы на Северном кладбище.

Таисия Васильевна извлекла из ящика стола свидетельство о смерти. Оно было датировано 9 июня 1976 года.

Судьба этой женщины завершилась с непреложностью революционной логики: дочь действительного статского советника, крупного петербургского финансиста закончила свой жизненный путь не в фамильном склепе, а в могиле подкатчицы угля из заводской кочегарки. Прах обеих женщин, презрев сословные предрассудки, мирно покоится в одной ячейке колумбария. И знает об этом только Тая, Таисия Васильевна, да еще я. Ведь имя Екатерины Николаевны Домерщиковой не выбито на погребальной плите. Муж ее лег в безымянную могилу, и она разделила с ним эту последнюю превратность судьбы, как делила все прочие невзгоды — ссылку, бездетную жизнь, блокаду… А впрочем, те девять лет, которые они прожили вместе, наверно, были для них самыми счастливыми. Я понял это, разглядывая фотографии, которые отыскала в своем столе Тая. Екатерина Николаевна, окруженная детьми, смотрела в аппарат улыбаясь. То была улыбка грустной мудрости, человека, прошедшего сквозь бури и тернии своего века. И какого века!..

Пока Таисия Васильевна рылась в тумбочке, ища новые фотографии, я оглядел ее комнату. Более чем скромное жилище одинокой женщины. У единственного окна стояло нечто вроде кросен с натянутыми нитями.

— Это она шарфики плетет, — пояснила соседка. — Надомница она. От объединения «Север» работает.

Таисия Васильевна вывалила на стол ворох фотографий. Но снимков Домерщикова или его соплавателей среди них не оказалось. Я написал в блокноте крупными печатными буквами: «У КОГО МОГЛИ ОСТАТЬСЯ БУМАГИ ДОМЕРЩИКОВА?»

Я ожидал решительного: «Ни у кого!» или «Не знаю!», но Тая задумалась, потом взяла растрепанную записную книжку.

— После смерти Екатерины Николаевны приходила на ее квартиру какая-то дальняя родственница, кажется, двоюродная племянница. Может быть, у нее что-то есть? Звали ее… Как же ее звали? Елена Сергеевна, вот как ее звали. Фамилию не помню. А работала она врачом на «Скорой помощи» где-то на Васильевском острове…

Таисия Васильевна отыскала старый — пятизначный еще — телефон отца Елены Сергеевны, Сергея Георгиевича Лебедева. Справочная служба по старому номеру дает новый — семизначный. И вот в трубке голос человека, который, как выясняется с первых же слов, может многое рассказать мне и о Екатерине Николаевне, и о Домерщикове. Время близится к полуночи, но я в азарте погони напрашиваюсь с визитом. Я боюсь, что ниточка, которая вела меня весь день, оборвется, если я перенесу поиск на завтра. Распрощавшись с Таисией Васильевной и ее соседкой, еду в центр Ленинграда на бывшую Большую Конюшенную, ныне улицу Желябова. В лабиринте многокамерного двора старинного доходного дома долго разыскиваю квартиру Лебедева. Кляну на чем свет стоит местный ЖЭК: нумерация квартир перепутана, как фишки лото. После «12» идет «97». Что ни подъезд, то хаотический набор номеров. Темно, безлюдно — спросить не у кого. Хоть кричи посреди двора: «Сергей Георгиевич, где вы?!» Я обошел все подъезды, но тридцать первой квартиры не было нигде. Попадались мне и «30» и «32» (в разных подъездах), значит, должна же где-то быть и «31»! Мне уже стало казаться, что дело нечисто, что в поиск мой вмешались темные силы: как-никак, а «31» — это «чертова дюжина» в зеркальном отражении, в тут — о, счастье! — чиркнув зажигалкой у таблички с перечнем квартирных номеров, замечаю, что номер «31» просто-напросто замазан кистью небрежного маляра…

Взлетаю по черной лестнице на третий этаж… Заждавшийся хозяин открывает сразу, не спрашивая, что за поздний гость стучится к нему. Имя Домерщикова, как пароль, открывает нас друг другу, и разговор наш течет откровенно и взволнованно…