— Прямо так?
— Да. Закороти, разбей на куски и повыкидывай в разные места. Это опасная вещь, Лайл, ты понял? Я больше не хочу головной боли.
— Считай, что ты уже от нее излечился.
— Вот спасибо! Больше тебя не будут беспокоить посылками. — Он помолчал. — Но это не значит, что я не ценю твои прежние усилия и добрую волю.
— Лучше расскажи, как твоя личная жизнь, Эдди, — скромно предложил Лайл. Эдди вздохнул.
— В разгаре. Сначала это была Фредерика. Раньше мы ладили, а потом… Не знаю, с чего я взял, что частные детективы — сексуальная порода. Видать, совсем спятил. В общем, теперь у меня новая подружка. Политик! Радикальный член испанских кортессов. Можешь себе представить? Я сплю с депутатом одного из местных европейских парламентов! — Он засмеялся. — Политики — вот где таится секс! Знал бы ты, Лайл, какие это горячие штучки! У них и харизма, и стиль, и влияние. Деловой народец! Знают обходные дорожки, умеют подлезть с изнанки. С Виолеттой мне так весело, как еще ни с кем не бывало.
— Рад слышать, дружище.
— Это еще приятнее, чем ты можешь подумать.
— Ничего, — снисходительно ответил Лайл, — у каждого ведь своя жизнь, Эдди.
— Истинная правда!
Лайл кивнул.
— У меня дела, Эдди.
— Все совершенствуешь свои инерционные… как их там?
— Тормоза. В общем, да. Здесь нет ничего невозможного. Я много над этим работаю и уже близок к решению. Принцип ясен, а это самое главное. До всего остального можно додуматься.
— Слушай, Лайл… — Эдди отхлебнул из бокала. — Ты, часом, не подсоединял этот ящик к антенне и не смотрел его?
— Ты меня знаешь, Эдди, — ответил Лайл. — Кто я такой? Про-стой парнишка с гаечным ключом.
Сергей Куприянов
ПОЯС
Если бы кто-то мог посмотреть сверху, оттуда, из-за одинокого облака, напоминавшего убитого вчера вечером фельдфебеля, убитого сразу, одним снарядом «дум-у», и не просто убитого, а сбитого в ком, сжатого так, что в этом красно-синем комке отчетливо был виден лишь кусок шинельной полы и подметка, обращенная как раз в сторону ячейки подкапрала Бразе — вот на что было похоже облако (только без шинельного куска и подметки). Так вот, с высоты можно было бы увидеть по одну сторону окопы синих и их каски с острым навершием в виде низенькой трехгранной пирамидки, а по другую — окопы серых и их каски с маленькими, как у чертиков, рожками. Линии окопов местами шли параллельно друг другу, причудливо изгибаясь соразмерно местности и проявленной в былых боях доблести, где-то они расходились по берегам рек, болот и морей, а то вдруг сближались там, где нельзя подвести артиллерию.
Окопы часто переходили из одних рук в другие или вдруг оказывались ничейными. И эта ничья полоса, не принадлежавшая ни синим, ни серым, место, куда было страшно ступить не только из-за мин-ловушек, спиралей «чертовой проволоки», пуль метких и слепых, стойких газовых завес конечно, это страшно, но, в общем, привычно. Страшило другое, то, что могло попасться на глаза, запасть в душу и будить потом по ночам до крика, до исступленных рывков под коечными ремнями в психиатрическом отделении солдатского госпиталя — это называлось Пояс. Поэтому перед каждым наступлением, во время артподготовки командиры вымаливали «наверху» хотя бы «три залпа перед валом снарядов типа «утюг» для поднятия боевого духа и уничтожения возможных препятствий». И «утюги» гладили землю, вминая и разравнивая бугорки, тела, оружие, пеньки и битый кирпич, превращая трехмерный мир в плоское изображение.
В окопах рассказывали, что иногда после «утюгов» был «портрет» — раздавленное, растянутое до полуметра в диаметре человеческое лицо. Однажды в окуляры стереотрубы подпоручика Добза попался новенький, еще не отвыкший после ускоренных курсов козырять каждому встречному, который, бросившись в атаку, вдруг споткнулся, но не упал, а просто пошел тише, глядя куда-то перед собой, и наконец остановился, упершись взглядом в землю. Постоял немного и, обойдя что-то, пошел, вздрагивая плечами и головой, волоча автомат за ремень, как портфель или хозяйственную сумку. Потом остановился, оглянулся и, развернув автомат, полоснул себе в лицо короткой — сколько хватило жизни — очередью, падая на грудь, на автомат, на собственные еще не мертвые руки.
Молод был новенький, неопытен. Никто ему не сказал — ни капрал Хост, ни подкапрал Бразе, ни один бывалый, по месяцу и больше сидящий в окопах солдат, что идти через Пояс нужно высоко подняв голову, следя только за неприятельскими касками и вспышками огня из-под них или за спинами бегущих впереди, не останавливаясь и не отвлекаясь на «пейзажи».
Но кто, кроме летчиков-смертников, может смотреть сюда сверху? А им не до того — глаза ищут цель и в последние свои минуты или секунды они не станут разглядывать причудливые петли окопных линий. У них одна задача — найти жертву покрупнее и поразить ее до того, как в начиненный взрывчаткой самолет вопьются огненные струи. Тогда родные получат его наследство — все, что он не успел прогулять в приаэродромных притонах и кабаках.
Только бог Войны смотрит на зажатый окопами Пояс, только он, который, как говорит поручик Кноххе, убивает все, что должно жить, и рождает то, что должно умереть.
Подкапрал Бразе в окопах уже третий месяц. За это время он получил медаль и восьмидневный (вместе с дорогой) отпуск, чтобы похоронить согласно правилам и обычаям свою семью, погибшую всю и разом под тяжелыми плитами рухнувшего от старости дома. Он многому научился и многое узнал. Вот еще неделю назад в их расположении стоял взвод тяжелых танков. Сейчас они ушли, утянув за собой и оплавленную коробку подбитой машины. Но когда они еще стояли, в ББ (бетонный блиндаж), где расположился и подкапрал Бразе, часто заходил водитель. Сядет, подожмет под себя одну ногу и курит, курит. Может так весь день просидеть, слушая. Но иногда поднимет голову и скажет:
— А кто из вас видел серых? Хотя бы одного, — и, выждав в смятенной тишине, продолжит: — То-то и оно. Никто не видел и не увидит. Я помотался, по Поясу. Всяко видел. И генералов видел, и маршала Рузда, а серых — ни одного. И вы не увидите. Потому что их нет. А есть Пояс, а за Поясом — стена. Так она вроде прозрачная — не видно ее. Вот так-то. Только стена там и больше ничего — ни серых, ни белых, ни полосатых.
И замолчит. А кто-то молодой или нетерпеливый спросит:
— А кто же нам сюда снаряды кидает, кто «дум-у» кидает? Кто из пулеметов стреляет? — И удивленно оглянется на товарищей — не сошел ли с ума танкист в черном, с вытертыми плечами комбинезоне?
Тогда танкист перекатывал эрзац-сигарету в угол рта и, щурясь от слабого, но едкого дыма, вытягивал из длинного, во все бедро, кармана небьющуюся пудреницу для военнослужащих женщин. Раскрыв ее, он тыкал зеркальце в чей-нибудь заросший подбородок:
— Себя видишь? — И, не дожидаясь ответа, поворачивал зеркальце так, чтобы самому видеть в нем чужое лицо. — А сейчас? Видишь меня? — и, помолчав до утвердительного кивка или другого знака подтверждения, продолжал, не умея скрыть в своем голосе застарелый страх и безысходность: — Так и стена. Стреляют в нее где-нибудь за Высокими Мами, а вылетают «дум-у» уже здесь. А мы, стреляя здесь, убиваем тех, кто сидит за Высокими Мами…
Этот рассказ с вариантами и добавлениями повторялся неоднократно. Один спросит о том, другой об этом — вот и получались истории. Конечно, полуграмотный водитель танка, знающий только рычаги и близкую смерть в узкой прорези перед глазами, сам такое придумать не мог. По его словам выходило, что рассказал это капитан, в прошлом подполковник, потом разжалованный до поручика в штрафном полку, потом угодивший в кандидаты в смертники и уж затем только дослужившийся до капитана. Кому лучше знать войну, чем вместе взятым полковнику, штрафнику и кандидату в смертники, совершившему подвиг и чудом выжившему? Выходило, что некому. Подполковникам всегда завидовали, особенно когда они отсиживались в тройных ББ во время артналетов. Их боялись. Боялись и штрафников, на все готовых ребят. Смертников же обходили стороной и полковники, и штрафники. Да, такой человек должен знать войну. Поэтому танкисту верили.