9.

Конечно. По любому поводу могут быть самые разные мнения. Спорить бессмысленно, что, конечно, не значит что это невозможно в принципе. Потому что сама по себе категория Смысла – это ешё большая нелепица, чем религия, каковая, в свою очередь, полезна и забавна лишь тем, что, как и многое другое, даёт повод для бесконечных бессмыленных размышлений и таковых же споров, которые бесспорно тренируют ум, хотя и непонятно зачем.

Имярек была тысячу и один раз права почти во всём. Особенно, когда цитировала своих античных любимцев. «Счастье – не родиться». Безусловно. Но... с высоты новоиспечённого тысячелетия, которое тоже не уродилось в рубашке, я честь имею... дополнить: ...но и родиться – тоже не есть большая беда, ибо во вселенной не существует ничего, кроме полной хуйни. А если что-то и существует, то, право же, это ровным счётом ничего не значит и, само собой, ни зачем не нужно.

Как холодно, однако, стало. И это после такой убийственной жары, случившейся нынешним летом, когда я думал, что когда наконец похолодает, я буду блаженствовать в одной футболке даже при 15 градусах Цельсия. Как обычно, преувеличил.

Чехов и Ваня зовут в Донецк на некий рок-фестиваль. Если всё сложится, то, конечно, поеду, чтобы поддержать их на «клавишах», ибо я считаю, что по большому счёту среди известных мне исполнителей, композиторов, музыкантов, поэтов – все говно, кроме Вани и Чехова. (Есть, конечно, ещё пара-тройка людей, но о них, если повезёт, – в других главах.)

Но весь ужас в том, что они, Ваня с Чеховым, зовут меня туда до кучи ещё и попеть моих песен. Вот в чём пиздец!

Это что ж выходит?! Я, взрослый, умный, талантливый человек поеду в Донецк играть и петь какую-то хуйню под гитарку в ту пору, когда всё, кроме больших и малых симфонических оркестров, кажется мне безделицей при том, что я действительно умею делать отменные оркестровки? Да что я совсем охуел, в самом деле (( 1 - a ) Я - Бог! Я хочу созидать миры!!! )? (Здесь и далее в тексте романа цифрами и латинскими буквами, выделенными курсивом, обозначены три типа сносок-сэмплов, в бумажном варианте выглядящих обыкновенными сносками внизу страниц (примечание А втора)).

Чтобы лидер «Другого оркестра» поехал куда-то за тридевять земель и предложил свои ёбаные побасенки, сочиняемые в «минуты душевной невзгоды» на суд мало того, что каких-то там «Воплей Видоплясова», так и ещё на суд ёбаных младоинтеллектуалов, которые в тот период, когда я делал и исполнял настоящую музыку даже с точки зрения любых занюханных Шниток, ещё даже не научились и трём аккордам на гитаре! Да никогда!

Да и, в конце концов, что может быть нелепей, чем пение взрослого бородатого хуйла для тех, у кого всё ещё впереди! И это притом, что и там впереди у подавляющего большинства моих гипотетических слушателей не предвидится ничего особенного!

И пусть Аменя не одобрит. Ничего не могу, да и не считаю нужным, с собою делать, хоть она и желает мне только добра. Только, милая А, видит бог, что в этом мудизме нет никакого добра ни для меня, ни тем более для тебя, и это тем более, чем важнее для меня думать о нас не «ты» и «я», но исключительно «мы». Такая байда.

Спектакль этот, длящийся уже без малого шесть абзацев, затеян мной исключительно для того, чтобы рассказать одну фишечку в предпочительном для меня контексте.

Однажды, когда мысли о данном романе уже завладели одной из уготованных ему ниш в моей многогранной душе, и, немного отойдя от последней «депры», что свалилась на меня, как снег на голову (то бишь, ни с того ни с сего), я вошёл в совмещённый санузел некой квартиры близ станции «Аэропорт», которую оставили нам во временное пользование друзья А, и, собственно, совместил там срач под чтение Льва Гумилёва и последовавшее за этим купание при живейшем участии мыла «Savegard». Когда я вытерся довольно приятным в тактильном отношении полотенцем, мне привиделся некий, тогда будущий, а ныне непосредственный текст...

«...Ему надоело одно, другое, пятое, третье. Всё стало пустым, серым, бессмысленным. Он заскучал... Никакое из испытываемых ранее «сильных» чувств не вернулось. И тогда, исключительно от не хуй делать, он стал интересно жить!..»

Хорошая фишка, по-моему. Полагаю, что и Алексей Максимыч, возле последнего земного обиталища коего я всё это и корябаю, не отказался бы вставить её в своего «Самгина». Но... это тоже не обо мне. Ах, как бы так ухватить себя самого за жопу, дабы далее деятельно собою руководить?!

Кстати, весьма интересно, сколько бы целковых отвалил мне товарищ Пешков, если бы мне удалось впарить ему этот фрагмент? О том, что, мол, от не хуй делать стал интересно жить.

Это всё Дулов со своей болезненной и нервозной ежедневной борьбой! Впрочем, я сам виноват. Это ведь я, а не Ваня, не умею вовремя сказать: «Я категорически против!»

Впрочем, я ещё научусь... Он тоже не от рожденья умел...

И от нечего делать, стал интересно жить!..

10.

Только что отшумел очередной мудацкий праздник встречи Нового года. Все мои драгоценные родственники, кроме мамы, уехали продолжать банкет.

Я очень обрадовался их отъезду, ибо для трёхкомнатной «хрущовки», пять человек – это, по-моему, слишком. (Спасибо, тогда еще не родилась моя двоюродная сестра.) Я и тогда уже почти так считал.

Я, пятилетний урод, искренне полагал, что сегодня я тоже буду развлекаться и уже предвкушал, как я сейчас вывалю на пол все полученные минувшей ночью подарочки и буду с ними изощрённо играть. Но тут выяснилось, что мама решила позаниматься со мной музыкой. Вероятно, она тоже решила, что будет сегодня развлекаться, и не придумала ничего веселее, чем посвятить эти редкие часы досуга моему воспитанию.

Я учился в музыкальной школе уже полгода. Мама определила меня к своей бывшей учительнице Ирэне Рудольфовне Ашкенази, соответственно, по классу фортепиано. Я сейчас точно не помню, какую конкретно мудню мама намеревалась со мной разучить. По-моему, всё ту же злоебучую «Полюшку-полю», с которой у многих ребят, осчастливленных, подобно моему, своими родителями начальным музыкальным образованием, связано столько зачастую неприятных воспоминаний. Да и дело-то, собственно, не в этом.

Дело в том, что в этой главе я считаю нужным посвятить вас в свои сложные взаимоотношения с нечистой силой, а вернее, с тёмной стороною душонки господа нашего, имя которого по сию пору точно никому неизвестно. (Кстати, говоря, это и вправду так.)

В то злополучное 2-е января 1979-го года, мне, как и в любой другой день, совершенно не хотелось заниматься музыкой (это действительно идиотское словосочетание. Ей-богу, оно ничем не уступает пресловутому «заниматься любовью»), однако, получив от моей милой мамочки первые несколько оплеух, я всё-таки театрально, как меня учили, поднял расслабленные детские кистьки и плавно, но уверенно опустил свои лапки на клавишки.

Минуты три-четыре я сохранял самообладание, но вскоре дело снова застопорилось. Мама снова прибегла к насилию и больно ущипнула меня за руку. Я заплакал, и она решила переменить тактику. Зная, что её сын от рожденья наделён сверхэмоциональностью, она решила меня несколько припугнуть, как ей, очевидно, казалось, достаточно деликатно.

Тут надо заметить, что мы сидели с ней не за какой-то совковой «Лирикой», а за старинным немецким пианино «Дидрикс» с клавишами из натуральной слоновой кости. А помимо изрядного количества причудливых узоров, вырезанных на корпусе этого, в сущности, доброго зверя, он, зверь, был также, извините за выражение, оборудован двумя старинными подсвечниками. По случаю же праздника в эти самые подсвечники были вставлены реальные свечки, которые к тому же еще и натурально в тот вечер горели.

Мама вкрадчивым голосом, спросила, знаю ли я что-нибудь о... чёрте, а когда получила отрицательный ответ, тут же поведала мне о том, как он ужасен, и о том, сколь неравнодушна эта тварь к детям, тем более, к непослушным. Я спросил, что он с ними (с нами) делает и тут... надо отдать моей маме должное, ибо она сказала очень красиво: «...Этого не знает никто, но ещё ни один ребёнок от него не вернулся живым...»