— Микеле мне, слава Богу, не зять! Он-то хотел стать им, да я отказал.
— Да, отказали, когда он был беден. А с тех пор как разбогател, он и сам о женитьбе и не заикается.
— Верно. Вот бандит! Ну, раз так, в день, когда вы его повесите, я буду держать веревку, а если потребуется, нам помогут три мои сына, от всей души они будут тянуть ее вместе со мной.
В то самое время, когда Бассо Томео столь любезно обещал маэстро Донато помощь свою и своих сыновей, дверь подвала, служившего жилищем палачу, отворилась и перед двумя приятелями явился Беккайо, продолжая трясти окровавленной рукой.
Беккайо был хорошо знаком маэстро Донато, они были соседями. Поэтому тот позвал свою дочь Марину и велел принести еще один стакан.
Девушка, красивая и грациозная, как видение, вошла в комнату. Можно было лишь удивляться, каким образом вырос в этой гнусной клоаке такой прекрасный цветок.
— Благодарю, благодарю, — сказал Беккайо. — Сейчас не время пить, даже за здоровье короля. Сейчас, маэстро Донато, требуется повесить мятежника.
— Повесить мятежника? — откликнулся маэстро Донато. — Это мне подходит.
— Притом настоящего мятежника, маэстро, вы сможете этим похвалиться; если сомневаетесь, справьтесь у Паскуале Де Симоне. Нам с ним когда еще поручили казнить этого молодца, а мы, как дураки, его упустили.
— Вот оно что! — заметил маэстро Донато. — А он тебя не упустил? Надо думать, это он наградил тебя славным сабельным ударом, от которого у тебя шрам на лице?
— И отрубил мне руку, — подхватил Беккайо, показывая искалеченную и окровавленную кисть.
— Ох, сосед! — вскричал маэстро Донато. — Давайте-ка я перевяжу, мы ведь, знаете, отчасти и хирурги.
— Нет, клянусь кровью Христовой! Нет! — отвечал Беккайо. — Когда он будет мертв — пожалуй, но пока он жив, пусть течет моя кровь, пусть течет! Ну, маэстро, пошли, вас ждут.
— Меня ждут? Хорошо сказано. Но кто мне заплатит?
— Я.
— Вы так говорите, потому что он жив, но что вы скажете, когда он будет повешен?
— Моя лавка отсюда в двух шагах; мы там остановимся, и я отсчитаю тебе десять дукатов.
— Гм! — произнес маэстро Донато. — Десять дукатов за законную казнь, а незаконная стоит все двадцать, да и то боюсь, что с моей стороны это будет неосторожно.
— Пойдем, я дам тебе двадцать, да только решайся поскорее, потому что, если ты не хочешь его вешать, я повешу его сам и приберегу свои денежки.
Маэстро Донато подумал, что и в самом деле повесить человека не так уж трудно, раз столько людей сами лезут в петлю, и, боясь упустить заработок, сказал:
— Ладно, не хочу отказывать в услуге соседу.
И он направился к стене, чтобы снять с гвоздя смотанную в кольцо веревку.
— Куда вы, кум? — осведомился Беккайо.
— Вы же видите, хочу захватить свой инструмент.
— Веревку? Мы уже ею запаслись.
— Но ваша специально не подготовлена. Чем веревка больше послужила, тем она лучше скользит, а значит, тем легче клиенту.
— Шутишь ты, что ли? — закричал Беккайо. — Да разве я хочу ему легкой смерти! Новую веревку, черт побери, только новую!
— А ведь правда, — сказал маэстро Донато со зловещей ухмылкой. — Платите-то вы, значит, вам и музыку заказывать. До скорой встречи, папаша Томео!
— До скорой встречи, — отозвался старый рыбак. — И не унывайте, кум! Сдается мне, что кончились ваши неудачи.
А про себя пробормотал:
«Законно, незаконно, какая разница! Те же двадцать дукатов в счет приданого».
Приятели вышли на улицу Вздохов-из-Бездны и двинулись в сторону лавки Беккайо.
Тот направился прямо к прилавку, вытащил из выдвижного ящика двадцать дукатов и протянул их было маэстро Донато, но вдруг передумал:
— Вот десять дукатов, маэстро, остальные после казни.
— Чьей казни? — спросила, выходя из задней комнаты, жена Беккайо.
— Если тебя спросят, скажешь, что ни о какой казни ты и не слышала или что все забыла, — отвечал тот.
Только теперь заметив, в каком состоянии рука мужа, женщина вскрикнула:
— Боже милостивый! Что это с тобой такое?
— Ничего.
— Как так ничего? Трех пальцев не хватает, это, по-твоему, ничего?!
— Ладно, — сказал Беккайо. — Подул бы ветерок, давно бы уже все высохло. Пошли, маэстро.
И он вышел из лавки; палач следовал за ним.
Так они пришли на улицу Лавинайо; Беккайо показывал дорогу и шагал так скоро, что маэстро Донато едва за ним поспевал.
Все оставалось в том же положении, как и до ухода Беккайо. Пленник лежал на столе, ни малейшим движением не отвечая на оскорбления и пинки со стороны лаццарони, и, казалось, пребывал в полной неподвижности.
Впрочем, требовалось столько же силы духа, чтобы молча выносить оскорбления, как и физической силы, чтобы переносить побои и даже ранения, которые ему наносили, пытаясь сломить упрямца. Ничего у них не получалось.
Появление двух убийц — живодера и палача — было встречено победными кликами и приветствиями. «Il boia! Il boia!»[161] — слышалось со всех сторон.
Как ни тверд был Сальвато, но при этих возгласах он содрогнулся, ибо начал понимать, в чем истинная причина столь длительной отсрочки: Беккайо не только жаждал его уничтожить, но и хотел, чтобы он принял смерть от презренной руки.
Все же молодой человек сообразил, что, попав в опытные руки, он умрет более скорой и не такой мучительной смертью.
Он снова опустил приподнятые было веки и впал в прежнее безразличие (впрочем, никто не заметил, что он на миг из него выходил).
Беккайо подошел к пленнику и указал на него маэстро Донато.
— Вот этот человек, — проговорил он.
Маэстро Донато огляделся в поисках подходящего для устройства временной виселицы места, но Беккайо указал ему на кольцо и веревку.
— Мы тебе все приготовили. Не торопись, времени у тебя сколько угодно.
Маэстро Донато взобрался на стол; но, испытывая большее, чем его приятель, почтение к бедному двуногому животному, что тщится уподобиться самому Господу Богу и именуется человеком, палач не осмелился наступить на тело жертвы, как это прежде сделал Беккайо.
Он стал на стул, чтобы проверить, крепко ли сидит кольцо и хорошо ли скользит петля.
Кольцо сидело прочно, но петля не скользила.
Маэстро Донато пожал плечами, насмешливо пробормотал что-то по адресу тех, кто берется не за свое дело, и наладил заново плохо завязанный узел.
Тем временем Беккайо отчаянно ругал пленника, все такого же неподвижного и молчаливого, словно он был уже мертв.
Часы пробили семь.
— А теперь считай минуты, — обратился живодер к Сальвато, — потому что считать часы тебе уже не придется.
Ночь еще не наступила, но на узких улицах и в высоких домах Неаполя сумерки начинаются еще до захода солнца.
В столовой, где готовилось зрелище, из которого присутствующие не хотели упустить ни малейшей подробности, становилось плохо видно.
Послышались голоса:
— Факелы! Факелы!
Теперь редко случалось, чтобы в компании из пяти-шести лаццарони у кого-нибудь не нашлось факела. Ведь кардинал Руффо требовал поджогов во имя святого Антония, и, действительно, именно пожары вызывали в городе наибольшее смятение.
Сейчас в столовой собралось с полсотни лаццарони, поэтому уже через минуту запылало семь-восемь факелов; их чадное пламя вытеснило печальный вечерний полусвет, и в красноватых отблесках, среди резких теней, падавших на стены, фигуры всех этих убийц и грабителей выглядели еще более зловещими.
Тем временем скользящая петля была изготовлена, и веревка уже ждала осужденного.
Палач стал рядом с ним на колено и, то ли из жалости, то ли угадывая его состояние, сказал:
— Известно ли вам, что вы можете потребовать священника и никто не вправе вам отказать?
В этих словах впервые, с тех пор как Сальвато попал в руки лаццарони, ему померещилась искра сочувствия, и тут вдруг испарилась его решимость до конца хранить молчание.
161
«Палач! Палач!» (ит.)