Тут, яростно стукнув об землю своей лавровой дубинкой, он попросил слова, влез на тумбу и, держа Джакобино за повод, стал объяснять благоговейно затихшей толпе, собравшейся вокруг него ввиду его популярности, что такое французы. По его словам выходило, что французы — безбожники, святотатцы, грабители; они насилуют женщин, душат детей, не верят, что статуя Мадонны Пие ди Гротта открывает и закрывает глаза, а волосы на статуе Христа в храме дель Кармине растут так пышно, что приходится каждый год подстригать их. Фра Пачифико уверял, что все французы — дьявольские ублюдки и, сколько он их ни видел, у каждого где-нибудь на теле можно найти отпечаток когтя — неопровержимое доказательство, что быть им в когтях нечистого. Поэтому надо во что бы то ни стало не допустить их в Неаполь, иначе город будет сожжен дотла и исчезнет с лица земли, словно его поглотил пепел Помпей или лава Геркуланума.
Речь фра Пачифико, особенно заключительная ее часть, произвели на слушателей огромное впечатление. Из толпы понеслись восторженные возгласы; два-три человека спросили, пойдет ли сам фра Пачифико на врага, в случае если неаполитанский народ поднимется против французов. Монах объявил, что не только он сам, но и его осел Джакобино готовы служить королю и Церкви и что верхом на этом скромном животном, которое Христос избрал для торжественного въезда в Иерусалим, он берется вести к победе тех, кто пожелает воевать вместе с ним.
Тут раздались крики: «Мы готовы! Мы готовы!» Фра Пачифико попросил подождать пять минут, поспешно поднялся к монастырю капуцинов, чтобы сложить там груз, навьюченный на Джакобино, и ровно через пять минут, секунда в секунду, появился вновь; теперь он сидел на несшемся галопом осле, торопясь присоединиться к тем, кто его избрал своим вождем.
Было около шести часов вечера, Неаполь находился в состоянии крайнего возбуждения, о котором и не подозревал Фердинанд, когда он, опустив голову и не зная, какой прием ожидает его в столице, въехал в город через Капуанские ворота. Чтобы не усугублять свое незавидное положение той враждебностью, которую народ питает к королеве и ее фаворитке, Фердинанд перед въездом в город отделился от них, попросив их следовать через ворота дель Кармине, по улицам Маринелла, Пильеро и площади Кастелло, в то время как сам он поедет по улицам Сан Джованни а Карбонара, Фориа, площади Пинье и улице Толедо.
Итак, два королевских экипажа у Капуанских ворот разъехались: королева с леди Гамильтон, сэром Уильямом и Нельсоном поехали во дворец по названному нами маршруту, а король с герцогом д’Асколи, своим верным Ахатом, — через знаменитые Капуанские ворота, известные в Неаполе по стольким поводам.
Как уже было сказано, Микеле случайно назначил место сбора своих единомышленников именно возле этих ворот, на площади, простирающейся от ступенек церкви Сан Джованни а Карбонара, — там, где шестьдесят лет спустя будет казнен Аджесилао Милано.
К тому времени, когда по ней должен был проехать король, на эту площадь, расположенную вблизи бедных кварталов города, сбежалось более двухсот пятидесяти человек, ибо число добровольцев успело почти удвоиться.
Король знал, что, пока он окружен своими дорогими лаццарони, опасаться ему нечего. Поэтому он был только удивлен, когда среди такого множества собравшихся, при свете фонарей, зажженных через каждые сто шагов, и свечей, горящих перед статуями Мадонн и куда более многочисленных, чем фонари, увидел блеск сабель и ружейных стволов. Он высунулся из экипажа и, коснувшись плеча того, кто казался главарем этого сборища, спросил на неаполитанском наречии:
— Скажи, друг мой, что такое здесь происходит?
Человек обернулся и оказался лицом к липу с королем.
То был Микеле.
— О! — вскричал он, задыхаясь от радости, что видит короля, от удивления и гордости, что монарх коснулся его. — О! Его величество! Его величество Фердинанд! Да здравствует король! Да здравствует наш отец! Да здравствует спаситель Неаполя!
И все собравшиеся закричали в один голос:
— Да здравствует король! Да здравствует наш отец! Да здравствует спаситель Неаполя!
Если Фердинанд и предполагал, что по возвращении в столицу услышит приветственные крики, то, во всяком случае, не такие.
— Слышишь? — спросил он у герцога д’Асколи. — Какого черта они так галдят?
— Они кричат «Да здравствует король!», государь, — ответил герцог с присущей ему степенностью, — они называют вас своим отцом, спасителем Неаполя.
— Ты уверен?
Крики становились все громче.
— Ну что ж, если им так угодно…
И, высунувшись из окна кареты, он сказал:
— Да, дети мои, это я. Да, это ваш король, ваш отец, как вы совершенно правильно говорите, я возвращаюсь, чтобы спасти Неаполь или умереть вместе с вами.
Эти слова вызвали новый взрыв восторга, который дошел до неистовства.
— Пальюкелла! — закричал Микеле. — Собери человек десять и бегите вперед, несите зажженные факелы, плошки!
— Не надо, дети мои! — воскликнул король: ему это было неприятно. — Не надо! К чему такая иллюминация?
— Чтобы народ видел, что Бог и святой Януарий возвращают его короля здравым и невредимым! Это они уберегли короля от опасностей, которым он подвергался, когда проходил сквозь ряды французов, торопясь возвратиться в преданный ему Неаполь! — кричал Микеле.
— Факелов! Огня! Факелов! — не унимались Пальюкелла и его приятели, бежавшие как безумные по улице Сан Джованни а Карбонара. — Король возвращается к нам! Да здравствует король! Да здравствует наш отец! Да здравствует спаситель Неаполя!
— Ну, пусть, — обратился король к д’Асколи, — по-моему, не стоит им препятствовать. Пусть делают что хотят.
Возгласы Пальюкеллы и его товарищей-лаццарони произвели волшебное действие: из домов стали гурьбой выбегать люди с факелами и свечами; во всех окнах зажглись огни; когда добрались до улицы Фориа, то оказалось, что она сверкает, как Пиза в день Луминары.
Выходило так, что возвращение короля, которое после понесенного им поражения должно было стать постыдным, незаметными, превращается, наоборот, в триумф и торжество, как будто он одержал блистательную победу.
У подъема к Бурбонскому музею народу стало уже невозможно терпеть, что его короля везут лошади; люди отпрягли лошадей и вместо них сами потащили карету.
Когда королевский экипаж в такой упряжке доехал до улицы Толедо, с Инфраскаты уже спускалась другая толпа. Она слилась с той, в которой главенствовал Микеле-дурачок, и была не менее воодушевленной и шумной. Ее вел фра Пачифико; он сидел на своем осле и держал на плече палку, как Геркулес палицу; толпа насчитывала не менее двух или трех сотен.
Стали спускаться по улице Толедо — она вся светилась огнями, а толпа с зажженными факелами представлялась фосфоресцирующим морем. Скопление было столь многочисленно, что карета еле продвигалась вперед. Ни один из античных триумфаторов — ни Павел Эмилий, победитель Персея, ни Помпей, победитель Митридата, ни Цезарь, победитель галлов, — не удостоились шествия, равного тому, какое сопровождало во дворец этого короля-беглеца.
Королева проехала по пустынным улицам и нашла дворец погруженным в тишину, почти безлюдным; потом до ее слуха стал издалека, словно раскаты грома, доноситься какой-то шум. Она вышла на балкон: с улиц и площади до ее ушей доходил какой-то торопливый топот, и она недоумевала, куда народ так спешит. Потом она стала яснее различать этот шум, услышала возгласы, увидела потоки света, спускавшиеся по улице Толедо к королевскому дворцу, и приняла все это за лавину революции. Она испугалась, ей вспомнились 5 и 6 октября, 21 июня и 10 августа, пережитые ее сестрой Антуанеттой. Она уже стала говорить о том, что надо бежать; Нельсон успел даже предложить ей убежище на борту своего корабля, как вдруг ей доложили, что это народ устроил триумфальную встречу королю.
Королеве это казалось более чем невероятным — просто невозможным. Она посоветовалась с Эммой, Нельсоном, сэром Уильямом, Актоном; никто из них, даже Актон, глубоко презиравший человечество, не мог объяснить такое заблуждение целого народа. Они не знали о прокламации Пронио, о том, что король или, вернее, кардинал поручил автору воззвания отпечатать его и расклеить по городу, никому ничего об этом не сказав, а непривычка к философскому мышлению мешала всем этим знатным особам отдавать себе отчет в том, от каких ничтожных обстоятельств порою зависит упрочение или падение колеблющегося трона.