Как видите, самое существенное, что было в письме, совершенно отошло на второй план, вытесненное второстепенными подробностями: речь больше шла о королевской охоте на кабана, чем о сражении, данном Макком. Людовик XIV в своей самодержавной гордыне первый сказал: «Государство — это я». Но это положение, еще прежде чем оно было материализовано Людовиком XIV, являлось неизменною основой деспотических монархий.
Несмотря на сквозивший в этом письме эгоизм, оно произвело то впечатление, какого королева и ожидала, и не нашлось ни одного человека, кто осмелился бы усомниться в итоге сражения.
Когда окончился балет, когда театр опустел, огни погасли, приглашенные сели в кареты и разъехались по домам и загородным поместьям в окрестностях Казерты и Санта Марии, королева возвратилась к себе в сопровождении своих приближенных, которые, живя тут же во дворце, обычно оставались ужинать и проводить вечера вместе с нею; это были прежде всего Эмма, дежурные фрейлины, сэр Уильям, лорд Нельсон, только за три-четыре дня до этого возвратившийся из Ливорно, куда он доставил восемь тысяч солдат генерала Назелли; был тут и князь Кастельчикала, чей титул почти равнял его с блистательными особами, приглашавшими его к столу, и со знатными гостями, вынужденными сидеть с ним рядом, так как по праву рождения он принадлежал к их кругу, хотя ремесло, которому он посвятил себя, морально ставило его ниже прислуживающих ему лакеев; был тут и Актон, который, не заблуждаясь насчет лежащей на нем ответственности, с некоторых пор стал еще внимательнее и заботливее по отношению к королеве, ибо чувствовал, что в дни невзгод, если такие дни настанут, она окажется его единственной опорой. В тот вечер присутствовали здесь, вопреки обыкновению, также и престарелые принцессы Виктория и Аделаида. Помня совет супруга не забывать о них, поскольку они все-таки дочери короля Людовика XV, Каролина пригласила их на неделю в Казерту вместе с семью телохранителями. Офицеры эти не состояли в неаполитанской армии, но по распоряжению Фердинанда, данному им министру Ариоле, получали здесь жалованье, числились лейтенантами, а столовались и жили вместе с неаполитанскими офицерами, причем окружающие оказывали им такое же внимание, какого королева удостаивала принцесс: старых дам, в знак особого уважения к ним, просили приглашать к столу одного из телохранителей, который в этот вечер становился их почетным кавалером.
Принцессы приехали накануне и в тот вечер пригласили г-на де Боккечиампе; в день торжественного представления настала очередь Джованни Баттиста Де Чезари. Он присутствовал там, сидя в партере, предназначенном для офицеров, а так как после спектакля принцессы на некоторое время удалились в свои апартаменты, Де Чезари явился к ним, чтобы сопровождать их и быть представленным королеве и ее знатным гостям.
Мы уже говорили, что Боккечиампе был корсиканским дворянином, а Де Чезари происходил из старинного рода caporali, то есть из рода начальников военного округа, и что оба были очень хороши собою. А в тот вечер Де Чезари, сам прекрасно сознавая преимущества своей внешности, подчеркнул ее всем, что допускает военная форма. Юноше было только двадцать три года, и сложен он был прекрасно.
Но как бы он ни был красив и строен, все это не оправдывало возгласа, вырвавшегося при виде его у королевы, а также у Эммы, Актона, сэра Уильяма и почти у всех приглашенных.
Возгласы эти объяснялись необыкновенным сходством Джованни Баттиста Де Чезари с принцем Франческо, герцогом Калабрийским; у него был тот же розовый цвет лица, те же голубые глаза, те же белокурые волосы, разве чуть потемнее, тот же рост, быть может, чуть повыше — вот и все.
Де Чезари, никогда не видевший наследника престола и, следовательно, не знавший о милости судьбы, наградившей его сходством с сыном короля, был несколько смущен шумным приемом, которого отнюдь не ожидал; но, как человек остроумный, он вышел из положения, сказав, что принц простит ему эту невольную дерзость, а королева, поскольку все поданные — ее дети, не может гневаться на тех, кто не только предан ей всем сердцем, но и лицом похож на нее.
Гостей пригласили к столу; ужин прошел весьма оживленно; оказавшись в обстановке, напоминавшей им Версаль, престарелые принцессы почти забыли о смерти сестры — потере, не горевать о которой было невозможно. Впрочем, одной из привилегий придворного траура является то, что он длится лишь три недели, а траурным цветом является лиловый.
Ужин проходил так весело потому, что почти все присутствующие были убеждены, как и сам король еще недавно, что пушечная пальба означала разгром французов. Те же, кто в этом сомневался или, во всяком случае, не был так спокоен, как остальные, делали над собою усилия, чтобы походить на самых веселых.
Только Нельсон, несмотря на огненные взгляды, что обращала к нему Эмма Лайонна, казался озабоченным и не участвовал в изъявлении надежд, которыми все прочие усердно услаждали гордыню и ненависть королевы. Каролина все же заметила сумрачность победителя при Абукире, а так как не могла объяснить ее холодностью Эммы, она наконец решила сама спросить у адмирала о причине его молчания и сдержанности.
— Вашему величеству угодно узнать, что за мысли тревожат меня? — спросил Нельсон. — Так вот, хоть это может и не понравиться королеве, я отвечу ей, как пристало моряку, напрямик: ваше величество, я встревожен.
— Встревожены? Почему же, милорд?
— Потому что я всегда волнуюсь, когда гремят пушки.
— Но мне кажется, милорд, вы забываете, каково ваше участие в этом громе пушек, — возразила королева.
— Я именно потому особенно волнуюсь, что помню о письме, на которое вы намекаете. Ибо если что-либо случится с вашим величеством, моя тревога превратится в угрызения совести.
— В таком случае зачем же вы его написали? — спросила королева.
— Я написал его, так как вы уверили меня, что ваш зять, его величество австрийский император, начнет военные действия одновременно с вами.
— А кто говорит, милорд, что он не начал или не собирается начать их?
— Если бы так было, мы кое-что узнали бы об этом. Германский цезарь не может двинуть в поход двухсоттысячную армию без того, чтобы земля чуточку не дрогнула от этого. А если он все еще не выступил, значит, не выступит раньше апреля.
— Но не правда ли, — спросила Эмма, — он сам посоветовал королю начать поход и обещал выступить, как только его величество окажется в Риме?
— Да, кажется, — прошептала королева.
— А вы видели его письмо, ваше величество? — спросил Нельсон, глядя на королеву своим серым глазом так пристально, словно перед ним была простая женщина.
— Нет, но король говорил о нем господину Актону, — невнятно пробормотала королева. — Впрочем, даже если мы ошиблись или если австрийский император ввел нас в заблуждение, неужели из-за этого надо отчаиваться?
— Я не говорю, будто надо отчаиваться, но боюсь, что неаполитанской армии одной не под силу выдержать натиск французов.
— Как? Вы полагаете, что десять тысяч французов под началом господина Шампионне могут победить шестьдесят тысяч неаполитанцев, которыми командует генерал Макк, считающийся лучшим стратегом Европы?
— Я говорю, государыня, что исход всякого сражения всегда сомнителен, а между тем судьба Неаполя зависит от вчерашнего сражения; я говорю, наконец, что если Макк, к несчастью, окажется побежденным, то через две недели французы будут в Неаполе.
— Боже мой! Что вы говорите? — прошептала мадам Аделаида, бледнея. — Неужели нам опять придется собираться в дорогу? Слышите, сестрица, что говорит милорд Нельсон?
— Слышу, — ответила мадам Виктория, смиренно вздохнув. — Но я вручаю нашу судьбу в руки Господни.
— В руки Господни! В руки Господни! Прекрасно сказано с точки зрения верующих, но в руках Господних столько судеб вроде наших, что ему некогда ими заниматься.
— Милорд, — обратилась королева к Нельсону, словам которого она придала куда больше значения, чем хотела показать, — значит, вы невысоко цените наших воинов, раз думаете, что они вшестером не одолеют одного республиканца, и это при том, что сами вы с вашими англичанами атакуете их при равных силах, а зачастую и при меньших, чем у них?