Робеспьер опасался, что при недостаточной организованности народа уничтожение монархии отдаст всю полноту власти в руки крупной буржуазии, в то время как наличие монархии в какой-то степени сможет ограничить эту власть и тем облегчит массам возможность решительной победы в грядущей борьбе.

Мысль эта была непоследовательной и ошибочной. Но в то время так думали многие. В вопросе о республике и монархии в период вареннского кризиса Неподкупный не смог подняться над уровнем представлений, господствовавших в демократическом лагере.

Мужи Собрания подняли перчатку, брошенную Робеспьером. На следующий день от лица большинства выступил Антуан Барнав. Законодатели знали, кого противопоставить Неподкупному. После смерти Мирабо[28] Барнав считался чуть ли не лучшим оратором Ассамблеи. Он был сух, подтянут, сдержан, догматичен. На Робеспьера, взявшего верх в Якобинском клубе, он смотрел как на личного врага. Свою пространную речь Барнав посвятил защите принципа неприкосновенности короля. Вместе с тем — и это особенно знаменательное место в его речи — он невольно выдал жгучий страх крупной буржуазии перед новыми выступлениями революционных масс.

— Нам причиняют огромное зло, когда продолжают до бесконечности революционное движение, уже разрушившее все то, что надо было разрушить, и доведшее нас до предела, на котором нужно остановиться… Подумайте, господа! Подумайте о том, что произойдет после вас. Вы совершили все, способное благоприятствовать свободе и равенству… Отсюда вытекает та великая истина, что если революция сделает еще один шаг вперед, она сделает его не иначе, как подвергаясь опасности. Первое, что произошло бы вслед за этим, была бы отмена королевской власти, а потом последовало бы покушение на собственность… Таким образом, господа, все должны чувствовать, что общий интерес заключается в том, чтобы революция остановилась…

Трудно было более точно высказать то, что наболело в душах депутатов буржуазии. Восстановленный король должен помочь остановить эту треклятую революцию, которая уже так надоела и которая угрожала все новыми опасностями аристократам денежного мешка!

В тот же день был принят декрет о привлечении к судебной ответственности «похитителей» короля, обвиненных в заговоре против конституции и в подготовке иностранного вторжения. Этим косвенно снималась всякая вина с Людовика XVI.

Развязка приближалась. Клуб кордельеров составил новую петицию, призывавшую к отстранению изменника короля. 16 июля кордельеры обратились к якобинцам с просьбой о поддержке. Внутри Якобинского клуба закипела борьба. Но исход ее в свете предшествующих событий был ясен: большинство якобинцев решило поддержать петицию. Тогда якобинцы-депутаты во главе с

Барнавом покинули клуб. Правая часть якобинцев не только фактически, но и формально порвала с клубом и основала новое общество в помещении Фельянского монастыря, получившее название Клуба фельянов. В его состав вошла большая часть членов Общества 1789 года. Его лидерами оказались Барнав, Дюпор, Александр Лaмет, Лафайет и Байи. Клуб фельянов стал внепарламентским центром крупной буржуазии.

Раскол произошел и во всех отделениях Якобинского клуба. Большинство якобинцев периферии сохранило верность его основному ядру, возглавляемому Бриссо, Петионом и Робеспьером.

Оставалась кровь… Кровь патриотов, о которой говорил Робеспьер, пролитие которой он считал неизбежным и которая еще не была пролита. Этой крови не хватало, чтобы закрепить новый порядок вещей, чтобы окончательно и бесповоротно разъединить прежнее третье сословие.

Поддерживая петицию кордельеров о низложении Людовика XVI, Неподкупный вместе с тем прекрасно понимал, что буржуазные хозяева Собрания и ратуши могут сделать из нее удобный повод для провокации. Робеспьер не скрыл своих опасений и высказал их в клубе 16 июля.

Законодатели шли именно этим путем. Они поспешили издать декрет, реабилитирующий короля. Декрет, помимо своего прямого назначения, имел целью превратить петицию в Мятежный акт: с точки зрения правительства, всякое оспаривание нового закона становилось антиправительственным заговором, который можно и должно покарать! Прекрасный законовед и зоркий наблюдатель, Максимилиан не сомневался, что именно за этот довод ухватятся реакционные депутаты, давно жаждавшие свести счеты с ненавистным им народом. Поэтому, как только стало известно о декрете, комитет Якобинского клуба по настоятельному совету Робеспьера решил приостановить печатание текста петиции.

Однако было поздно.

С утра 17 июля Марсово поле заполнил народ. Как в праздничный день, мужья вели с собою жен, матери — детей. Продавщицы пряников и пирожков предлагали свой товар. Молодежь веселилась, развлекалась песнями и танцами. Все хорошо помнили величественный, и радостный Праздник федерации, который происходил здесь год назад.

В полдень появился посланец якобинцев. Он сообщил о решении своего клуба. Тогда по предложению руководителей кордельеров — Бонвиля, Робера, Шомета — тут же, на «алтаре отечества», была составлена новая петиция. Петиция заканчивалась словами: «Мы требуем принять во внимание, что преступление Людовика XVI доказано и что этот король отрекся от престола. Мы требуем, чтобы его отречение было принято. Необходимо созвать новое Учредительное собрание, чтобы приступить к суду над виновным и к организации новой исполнительной власти». Петицию подписали более шести тысяч человек.

Около двух часов дня прибыли муниципальные чиновники с целью разведать настроения толпы. Они были удовлетворены общим спокойствием, о чем, возвратившись, доложили муниципалитету. Однако кровавая длань уже была занесена над народом. В половине второго совет ратуши получил от Ламета, председателя Собрания, настойчивое требование применить силу; несколько позднее это требование было повторено. К пяти часам муниципальный совет постановил: ввести в действие военный закон. И вот Байи, опоясанный трехцветным шарфом, спускается со ступенек ратуши. Он ходит по рядам национальных гвардейцев, вызванных заранее на Гревскую площадь, и что-то шепчет на ухо каждому из офицеров. Отданы приказы, заряжены ружья, и буржуазная гвардия во главе с доблестным Лафайетом тронулась, громыхая пушками по мостовой.

Когда народ услышал барабанный бой и увидел отряды войск, раздались возгласы недоумения. Почему оцепляют выходы? Что хотят предпринимать? На одном из участков поля послышались крики: «Долой штыки!», и несколько камней полетело в гвардейцев. Прозвучал одинокий выстрел… Кем он был сделан? Провокатором? Байи отошел в сторону. Раздался первый залп. Ружья гвардейцев были направлены в воздух. По толпе прокатился гул: «Не трогайтесь с места! Стреляют холостыми зарядами!» Но тут последовал второй залп, который рассеял все сомнения: «алтарь отечества» обагрился кровью женщин и детей! Воздух огласили отчаянные вопли. Безоружная толпа бросилась бежать. Куда? Проходы были предусмотрительно заняты войсками. В дело вступила конница. Врезываясь в смятенную толпу, гвардейцы орудовали саблями…

…Все было кончено с наступлением темноты. На поле осталось несколько сотен убитых и раненых; ни один из «победителей» не пал в этой безопасной для них битве…

На обратном пути национальные гвардейцы, разгоряченные кровью своих жертв, изрыгали угрозы по адресу демократов. Проходя по улице Сент-Оноре, солдаты стали грозить Якобинскому клубу. Послышались предложения разгромить клуб пушечными выстрелами.

Заседание как раз окончилось, и якобинцы стали расходиться. Их провожали проклятиями и улюлюканьем.

Вдруг на пороге появился Робеспьер. Почти одновременно прозвучало «Да здравствует Робеспьер!» и грубая брань… Что угрожало Неподкупному? Хотя он и не был непосредственно связан с делом Марсова поля, его слишком хорошо знали как вождя демократии.

В то время как преследуемый приветствиями и злобными криками Максимилиан переходил улицу Сент-Оноре, какой-то человек схватил его за руку и увлек под кровлю своего дома. Это был столяр Морис Дюпле, патриот и якобинец. Он уговорил Робеспьера остаться у него, переждать эти часы. Неподкупный согласился. Когда он захотел потом уйти, это оказалось невозможным; его стали горячо удерживать не только сам столяр, но и члены его семьи. Уговаривать долго не пришлось: Робеспьеру понравился скромный уклад жизни Дюпле, понравились люди, которые отнеслись к нему с такой заботой, и он без сожаления расстался с неуютным жилищем на улице Сентонж. Так дом Дюпле сделался его домом, а семья, в которую он столь неожиданно вошел, стала его семьей.