Изменить стиль страницы

Ночью меня разбудили. Конный ординарец привез из штаба приказ. Его появление произвело немалый переполох. Разбуженная шумом немка, накинув на себя платье и засветив ночничок, с тревогой глядела на конверт в руках ординарца. Игнатенко, сидя на полу в ожидании, зевал и почесывал волосатую грудь. Из сенец заглядывали полуодетые бойцы. Появление ординарца среди ночи могло кончиться немедленным выступлением в поход.

Я вскрыл пакет.

«Ввиду полученных сведений о прорыве белоказачьей дивизией Улагая у Солодовников ваш эскадрон временно, до ликвидации прорыва белых, закрепляется за штабом полка в качестве его боевого охранения. Примите меры к усилению постов и пр.».

— В поход? — застегивая гимнастерку, спросил взводный.

На дворе раздавались голоса, вспыхивали огоньки, топотали кони. Эскадрон готовился в путь.

— Спать! — коротко сказал я. — Завести коней обратно. А ты, взводный, усиль у моста караулы.

— Слушаюсь! — сказал Игнатенко, надевая на ходу винтовку и волоча за собою патронташ.

Немка молча смотрела на меня.

Бойцы укладывались в сенцах, тихо перешептываясь и вздыхая.

— Ложись спать! — сказал я хозяйке и вышел во двор.

Светили звезды, плескалась вода, да, приглушенно топая, прошел караул. Обойдя дневальных, проверив посты, я вернулся обратно. Игнатенко уже спал, чуть посвистывая носом.

Перешагнув через него, я тихо разделся и прилег.

В сенцах всхрапывали бойцы. Кто-то протяжно простонал во сне. Девочка хозяйки завозилась на лежанке, и сейчас же раздался тихий, еле слышный голос Минны, баюкавший ребенка:

А-а-а, шляф, Киндхен, шляф!..

Я затаил дыхание.

Да дранзен штен цвай Шаф… —

шепотком напевала Минна.

Ребенок стих.

Еще в гимназии я неплохо знал немецкий язык, но за годы войны хотя и забыл его, все же песенку Минны понял до конца.

Унд венн майн Киндер нихт шлафен вилль,
Данн комт дас шварце унд бейст…

— А-а-а… — еле слышно донеслись до меня слова замирающей колыбельной.

Неожиданно для себя я тихо, но очень внятно сказал:

— Их либе дих, Минна!

Песенка оборвалась. Но я знал, что хозяйка не спит, тревожно прикорнув в своем углу.

По двору бегала Пупхен, волоча за рукав большую, сшитую из разноцветных лоскутков куклу, сооруженную эскадронным швецом Недолей. Голова куклы была сделана из кожаного кисета, на белой потрескавшейся коже которого чернильным карандашом были нарисованы нос, два глаза и покривившийся рот. Я узнал его. Это был кисет взводного, щедрый подарок влюбленного Игнатенко.

— Всем взводом малювали. Кто портки старые дал, а кто и кишеня не пожалел, — многозначительно сказал взводный, поглаживая усы.

— На то ж оно дите мало́е. Гляди, как радо, аж светится, — засмеялся Недоля, перекусывая длинную нитку и вдевая ее в иглу. — Я из цих остатков, мабуть, ишо каку-не́будь матрешку ей зроблю.

Через двор шла хозяйка, неся на коромысле ведра с молоком. Когда она поравнялась с нами, я негромко, раздельно повторил:

— Их либе дих!

Опущенные веки Минны дрогнули, шею и уши залила краска смущения.

— Чего… чего? Как ты сказал, Василь Григорьич? — изумленно спросил Игнатенко.

— Погода, говорю, нынче хорошая.

— Погода? — недоверчиво протянул взводный. — А ты разве по-ихнему знаешь?

— Знаю!

— По-года! — косясь на меня, повторил он.

Я пошел к воротам, чувствуя на себе тяжелые, недоверчивые глаза Игнатенко.

В полдень в село пришли и остановились на ночевку обоз с боеприпасами, лазаретные двуколки да полурота пехоты, прикрывавшая их в пути. Мимо станции к Великокняжеской, пыхтя, прошел бронепоезд «Красный Царицын». Часа через два со стороны Маныча донеслась далекая орудийная пальба. Потом все стихло. Близился вечер. Желтый закат облил степь, позолотив горизонт и небеса.

По дороге шло стадо коров, впереди которых, задрав хвосты, суматошно скакали телята. Сквозь облачко пыли я увидел пастушонка, с которым день назад лежал за околицей в траве.

— Давай закурить, товарищ, помираем без курева!

Покурив, он тряхнул головой и побежал за стадом, оглушительно хлопая длинным кнутом.

Пахло коровами, молоком, теплым навозом. Со степи набегали запахи мяты и чабреца.

В штабе меня предупредили о возможности скорого выступления в поход.

Через приоткрытую дверь до меня донесся разговор. Беседовали Минна и Игнатенко.

— Чего тебе давеча сказал командир?

— Чего говориль? Я его не понималь.

— Как «не понималь»? Разве ж он не по-вашему балакал?

Минна ответила не сразу.

— Не знаю! Я не понималь, — снова повторила она, и я услышал, как сильней зазвенели перетираемые полотенцем чашки.

— А сама покраснела, — внезапно снижая голос, хихикнул взводный. — Аж вся зашлась краской. Отседа… и до энтих пор тоже… — Его голос взволнованно оборвался.

Послышалась недолгая возня. Затем напряженное дыхание борющихся людей, чмоканье, напоминающее сорванный, неудавшийся поцелуй, глухой звук, похожий на удар или толчок. По полу, звеня, разлетелась посуда. Из сеней стремительно вышла Минна, приглаживая на ходу волосы и сбитый на сторону платок. Глаза ее были сухи и злы.

Увидев меня, она остановилась и молча посмотрела мне в глаза, пристально, спокойно, сурово.

С тех пор прошло, уже много лет, но и сейчас, вспоминая этот взгляд, я волнуюсь, как и тогда. Повторяю, в эти дни я по-хорошему, по-настоящему любил мою немку. И, как видно, она почувствовала это. Ее злые, суженные зрачки дрогнули, в них затеплился огонек. Она вздохнула, отвернулась и тихо прошла во двор. Я смотрел ей вслед растерянный, смущенный. Дойдя до ворот, Минна вдруг обернулась, встретилась со мной взглядом, и, засмеявшись радостным и глупым смехом, побежала по дороге к селу.

В хате, у зеркала хозяйки, покручивая ус, стоял взводный.

Вертится, крутится шар голубой… —

разнеженным голосом напевал он.

Вертится, крутится над головой…

Перегнувшись ближе к стеклу, он выдавил на щеке прыщ и подмигнул мне.

Вертится, крутится, хочет упасть.
Кавалер барышню хочет украсть!

— Романец — первый сорт! Хорошая песня! — похвалил он свой репертуар.

— Подходящая, только вот что, кавалер, ты зачем хозяйку обижаешь?

— А что? Не обижал!

— Не ври, взводный! Брось свои романсы и приставания, а то…

— Что «а то»? — внезапно багровея, переспросил Игнатенко. — Ты что об себе думаешь? Раз командир, так во все дела лезть можешь? Ты эту дурость брось! Слышишь? Я не погляжу, что ты начальник, ежли что, недолго и за клинок… — И он постучал по рукояти своей шашки.

Я молчал.

Это еще больше взбесило его.

— Подумаешь, учитель нашелся! Ентельхенция собачья! Посадили тут вас на нашу голову… Три года на германской от офицерья спокою не было, так на вот, и в Конармии благородия дали! Чего глядишь? Чего наставился? У самого с немкой не выходит, так рабочий человек виноват? А я, может, с ней ищо сегодня спать буду! Какое тебе дело? Ну? Какое?

— Не таращь глаза, не испугаешь, да и усы тоже придержи — рассыплются! А насчет шашек разговор у нас потом будет. Понял? По поводу же хозяйки — если так ставишь вопрос, то пусть эскадрон решает.

— Ка-ак эскадрон? Ему какое до того дело?

— А так! Общее это дело, эскадронное. Вся сотня немку под защиту взяла, всем эскадроном и решать будем.