Напившись, умывшись, немного пригладив волосы, мы бежим своей знаменитой «мендель-рысью» по пыльной дороге, замедляя бег и постепенно переходя на шаг против окон редких домиков, — надо же предоставить людям возможность полюбоваться нашими грибами и оценить достижения опытных грибников.

Дома торжественное вынимание грибов из корзины, любование ими, восхищение тети Наташи, даже не выругавшей меня за порванное платье.

Мы искали грибы и в ближайших окрестностях, и даже в собственном саду. Так, под березками, стоявшими группками по три деревца в каждой, иногда встречались хорошенькие крепкие подберезовики, а в осиновой рощице, видневшейся из окна кухни, я нашла однажды ярко-красный, здоровенный подосиновик.

В сопровождении верного Берджони мы излазили все закоулки запущенного сада Плаксиных, где никто уже не жил. Мы перелезали через забор в сад дачи «Теплый уголок», перед заросшим травой крыльцом которой росли два высоких серебристых тополя, — когда дул ветер, их листья поворачивались изнанкой вверх, и были они мягкими, ворсистыми, как бархат, и действительно серебрились, трепеща на своих длинных стерженьках.

Наш сад совсем заглох. Дорожки, некогда тщательно расчищаемые, заросли травой так густо, что только посередине виднелась узенькая тропинка; цветы на клумбах и вдоль дорожки к обрыву захирели под могучим напором полевой растительности — только иногда из зарослей вспыхивал яркий пламень чудом уцелевшего садового мака. Кусты сирени и жасмина под окнами наших детских разрослись в непролазную чащу, и измельчали гроздья белой сирени, но все тот же навеки знакомый и сладкий аромат стоял на дорожке под окнами. Через эту дорожку протягивались цепкие плети шиповника, по-прежнему усеянные белыми, розовыми и красными цветами, — казалось, он один сопротивляется времени и заброшенности. Шиповник цвел с ранней весны до поздней осени, на нем одновременно можно было видеть и цветы, и бутоны, и спелые красные плоды, он был необыкновенно красив и неистово колюч — его нельзя было перескочить, через него нельзя было перелезть, и его жизненная сила и оптимизм внушали доверие и неясную мечту о том, что, может быть, не все на свете так грустно и преходяще.

Какой одинокой и не нужной никому была дорожка через обрыв, над которой так трудился папа и которая теперь обваливалась, осыпалась и зарастала жадной и жестокой травой, так нагло глумящейся над хрупкой человеческой жизнью.

Весенние воды размыли дамбу, крепившую берег Черной речки, снесли белую пристань. Давным-давно покосился нарядный домик купальни и исчезли мостки, по которым сходили в темную воду веселые люди. Но все так же, как и тогда, носились над камышами бесшумные голубые стрекозы и задумчиво скользили по гладкой воде длинноногие пауки. И чем больше разрушались творения рук человека, чем больше уничтожалась самая память о нем, тем яснее проступала великая мощь природы, тем сильнее ощущалась ее сияющая, но равнодушная красота.

Обреченный дом напрасно жмется своими крышами к покосившейся башне, напрасно в безумном страхе глядит он в пространство — неумолимое время медленно, настойчиво и спокойно разрушает его. С бесчувственным равнодушием время отламывает одну черепицу за другой, дожди и ветер секут почерневшие стены дома, их холодное дыхание проникает в пустые комнаты, шевелит ветви дикого винограда, стучит в пыльные окна.

И всегда над умирающим домом кружит стая ворон. Они садятся на гребень крыши, на трубы, на башню. Они кричат, волнуются, спорят о чем-то. Вот вороны все сели и как будто бы успокоились, но стоит какой-нибудь из них вдруг взлететь, как вся стая с хриплым карканьем срывается с крыши и начинает кружиться, метаться в непонятной тревоге. Когда они улетают, как будто бы договорившись о каком-то важном, неотложном деле, дом недолго остается покинутым. Откуда ни возьмись, появляются еще две вороны. Они садятся на гребень крыши и деловито осматриваются. Одна из них поворачивается к соседке и что-то говорит ей отрывисто и недовольно, та молча пожимает крыльями, как плечами, и устраивается поудобнее. Нахохлившись, они терпеливо сторожат дом.

Из окна флигеля мы с Тином наблюдаем за ними — это сторож и его жена, говорим мы. Если жене сторожа надо отлучиться куда-нибудь, он остается один и в полной неподвижности сидит, как бы ведя счет времени, прислушиваясь к его бесшумному полету, к медленному биению сердца покинутого дома. И мы верим, что, пока сторож здесь, с домом не может случиться ничего плохого, он оберегает его — верно, бескорыстно и постоянно. Но вот опять летит шумная стая — сторож взлетает ей навстречу, и опять вороны кружатся в стремительном хороводе, и нам непонятен и жуток их гортанный крик.

Когда мы уходим куда-нибудь далеко, то, возвращаясь, первым делом смотрим — сидит сторож? Да, он, или его жена, или оба вместе, но непременно одна из ворон каменным изваянием вырисовывается на фоне светлого неба. И мы довольны.

Зимой мы мало думаем о доме. Зимой его крыша покрыта толстым белым покрывалом, как одеялом, — он спит спокойно, как и вся природа вокруг. Это понятно, и беспокоиться не нужно — во сне с ним ничего не может случиться. Но и зимой вороны продолжают нести свое дежурство — в одиночку и группами, а иногда устраивают свои изумительные сборища, шумно обсуждая новости дня. Бросишь взгляд на дом и бежишь поскорее по своим делам.

Согласно традиции, мы строим дом из снега. Постройка подвигается медленно, и я нахожу, что делать из мокрого снега «поросят» очень сложно: во-первых, мороз и снег не лепится, во-вторых, воду надо носить издалека, ручей замерз, воды в нем мало, и даже бочку на кухне наполняют больше снегом, и он медленно тает там. Мы долго ломаем себе голову, чем бы заменить «поросят», пока нас не осеняет блестящая идея: на дороге, что проходит мимо забора нашего сада, имеется масса твердого, утрамбованного лошадьми и санями снега, чем не готовый строительный материал? Мы берем наши старые испытанные санки, обитые сукном, — они одни остались от прежнего великолепия, — вооружаемся лопатой и выкапываем длинный и толстый пласт укатанного снега. Он имеет прямоугольную форму и настолько тяжел и толст, что мы с трудом взваливаем его на сани. На дороге остается глубокая яма с отвесными стенками. Нечистая совесть говорит нам, что портить таким образом дорогу сущее преступление ведь ночью лошади легко могут сломать себе ногу, внезапно провалившись в яму, да и днем это небезопасно — сани могут перевернуться. Все эти соображения заставляют нас обтесать слегка отвесные края ямы и засыпать ее снегом. Вскоре вся дорога имеет странный вид — не то здесь падали некие бесшумные снаряды, не то кто-то большой вдруг решил вспахать ее гигантским плугом. Вид прекрасного строительного материала, так легко доставшегося нам, быстро притупляет угрызения совести, — мы счастливы.

В самый короткий срок были возведены стены, перекрыты досками, с крыши устроен покатый спуск: дом отвечал всем требованиям строителей — в нем можно было жить и с него можно было съезжать на санях. Кроме того, он послужил прекрасным наблюдательным пунктом для Берджони, который, будучи выпущен из дома гулять, тотчас взбегал наверх и с независимым видом обозревал окрестности, — если представить себе, что он мог скрестить себе лапы на груди, то чем не капитан Немо на Южном полюсе? Из окна кухни мы любовались этой живописной картиной: стройная фигура Берджони вырисовывалась на фоне бледно-голубого неба, пар вырывался у него из пасти при лае, которого нам за окном не было слышно, уши развевались по ветру, а вспугнутые им вороны сидели на соседних деревьях и, склонив головы набок, всматривались в него одним глазом.

Мы часто получали письма от мамы и Саввки из далекого Берлина. Саввкины письма были полны описаний громадного города, его парков, «унтергрунда» (метро), шумных улиц. Он невозможно хвастал своими познаниями в немецком языке и красочно описал, как однажды какая-то старушка попросила его показать ей Ильменауерштрассе и как он проводил ее туда и все объяснил. Ничего особенного, на мой взгляд, в этом не было, так как мама сняла квартиру как раз на этой улице, — Саввке ли не знать, где он сам живет?