Есть в Москве несколько домов, облик которых сложился не только по архитектурному замыслу, но и в связи с таким житейским обстоятельством, как смерть от инсульта семидесятитрехлетнего старика. Их начинали строить как высотки, но после пятьдесят третьего года быстро заверши-ли, отказавшись от средней, собственно высотной, со шпилем, части. Так они и остались: плоские мощные квадраты с невысокими башенками по углам, остановленные на полпути к небу символы величия маленького покойника. В некоторых из угловых башен живут люди, там помещаются крайне неудобные, но невероятно изысканные квартиры, двухкомнатные, но при этом двухэтажные, с тесными кухнями, самодельными ванными и уборными, заставленные и заваленные, естественно, старо-московским барахлом.
…Итак, я поднялся в старом, с сетчатыми дверями лифте до девятого этажа, потом еще на один марш по лестнице, отпер железную дверь в прожилках ржавчины и вышел на залитую гудроном крышу. Сиреневое московское небо, чуть припорошенное золотом мелкой городской пыли, летело над этой огромной, усеянной невысокими трубами под металлическими зонтиками и бетонными коробками, крышей. Несколько венских стульев с рваными плетеными сиденьями стояли вокруг овального раздвижного стола на толстых квадратных ножках. Стол был застелен вязанной крючком скатертью, на нем стояла штампованная алюминиевая многоэтажная ваза с белой и красной черешней. Над столом на длинной, косо висящей проволоке качалась лампа под жестяным колпаком.
Я открыл дверь своего жилья.
В тесной прихожей на стене висели мужской и дамский велосипеды харьковского завода со свернутыми для экономии места набок рулями. Спицы мужского были переплетены цветным проводом, а женского скрыты под разноцветными сетками. Рядом с велосипедами висело чешуйчато переливающееся жестяное корыто, а под ними стояла гигантская прямоугольная плетеная корзина с крышкой, запертой маленьким висячим замком. Возле рогатой вешалки приткнулись мужские галоши с красной байковой подкладкой и слегка надорванными задниками и дамские резиновые ботики с пряжками сбоку и оставленными внутри них туфлями. Тощими складками свешивался зацепленный за один из рогов вешалкой-цепочкой макинтош сизовато-серого коверкота, рядом с ним обвисло дамское пальто из бордового драпа. А на самых верхних рогах вешалки болтались зеленая велюровая мужская шляпа и маленькая дамская шляпка-«менингитка».
Я прошел в кухню. Низенький пузатый холодильник «Газоаппарат» хлюпал и задыхался, в эмалированную раковину с черными пятнами сколов редко капала вода из крана, газовый счетчик неумолимо нависал над плитой. Я положил покупки на стол, покрытый кремовой медицинской клеенкой, — что делать, достать цветную почти невозможно.
В комнате выпуклым тусклым глазом линзы глянул на меня «Ленинград» — гордость дома: аппарат, совмещающий телевизор и радиолу. Слева от него громоздилась «хельга», еще один предмет моей роскоши — огромный шкаф-буфет со стеклянной дверцей в средней, более низкой части, со скругленными, обтекаемыми углами и большим количеством медных накладных полосочек и уголков. Справа же возвышался вовсе не гармонирующий с этими чудесами современной моды и комфорта платяной шкаф из потертой и потрескавшейся фанеры, с мелкими стеклянными переплетами в верхней части узкой дверцы и зеленоватым зеркалом в широкой. Посередине комнаты, под ребристо-круглым оранжевым абажуром с длинной шелковой бахромой стоял круглый стол, края вишневой плюшевой скатерти свешивались до полу, а в центре стола, на ажурной белой салфетке сверкала узкая к середине, высокая лиловая ваза с «золотыми шарами», сорванными минувшей ночью в соседнем дворе.
Я сел на кожаный диван, привалился к потертому и потрескавшемуся валику, закинул руки за голову, закрыл глаза… Когда я откинулся, мраморные слоны на полочке, которой венчалась спинка дивана, пошатнулись и тихо стукнули друг о друга. Закатное солнце, горячий поток которого тюль на окне рассекал на тонкие струи, согрело веки.
Когда я открыл глаза, она уже накрывала стол к ужину, а по телевизору передавали концерт. Пел Бунчикоа, читал Смирнов-Сокольский. Она поставила шпроты, тарелку с ломтями языковой колбасы в коричнево-красно-кремовую шашечку, бутылку любимой ею «рябины на коньяке» и пару бутылок темного «мартовского» пива для меня. В треснутую, невесть от кого оставшуюся гарднеровскую салатницу она выложила из влажного пергамента, обнаружившегося внутри банки, крабов, в не десертную кузнецовскую тарелку с отколотым краем — брынзу из «Армении». Широкий подол ее кремового, в голубых цветах, крепдешинового платья взвивался и закручивался, не поспевая за ее мелкими и быстрыми шагами, и пробковые подошвы молочно-белых босоножек часто стучали по крашеным доскам пола и беззвучно переступали, попадая на пересекавшие в разных направлениях комнату узкие дорожки из лоскутов.
Я выключил телевизор — заодно вытащив из воды очередную попавшую в линзу муху — и включил приемник. Футбольный комментатор очаровательно затараторил после торжественных позывных, там-там-та-ра-ра-ра-ра-там-там, матч уже начинался, я представил толпу не добывших билета возле «Динамо», мальчишек в тапочках с обернутыми вокруг щиколотки шнурками и конных милиционеров, возвышающихся над толпой.
Мы выпили и поужинали, и я принес из кухни свою главную покупку — торт из мороженого в квадратной высокой коробке из прогибающегося картона, разрезал бумажный коричневый шпагат, и открылись твердые розочки, кремовые вензеля и плоские шоколадки по углам.
Теперь по радио шел спектакль, «театр у микрофона», голоса Яншина, Абрикосова и Целиковской легко узнавались, в студии с шумом падал дождь, гремел гром и скрипели тележные колеса — играли классику.
Вот и счастье, сказала она, глядя через стол зеленовато-желтыми, оттенка свежего цветочного меда, глазами, вот и счастье — мир и покой, свобода быть вместе… Я не успел возразить ей, не успел сказать: потому и счастье, что ненадолго, и покой лишь иллюзия, а свобода…
В дверь постучали и тут же распахнули, вошли, затопали в прихожей, ступили в комнату. В темных прорезиненных плащах (я знал такие, обратная сторона у них а мелкую черно-серую клетку), в суконных темных кепках с большими квадратными козырьками. В связи с войной, развязанной американскими империалистами и их марионетками против корейского народа, сказал один, а также в соответствии с политикой партии по искоренению коспомолитизма, вредительства и мелких хищений государственной и колхозной собственности, добавил другой, и как уклоняющиеся от направления на укрепление среднего руководящего звена колхозного села, вспомнил третий, как агенты диверсионного сионистского центра, известного как так называемый Антифашистский комитет, конкретизировал четвертый, и поскольку никогда не скрывали чуждое социальное происхождение, заключил пятый, и, кроме того, в выполнение исторических решений о красном терроре, монументальной пропаганде, новой экономической политике, головокружении от успехов, перегибах на местах, национальной по форме, социалистической по содержанию, панике и паникерах, самовольно отошедших от занимаемых рубежей, сдавшихся врагу, пособничавших оккупантам, не отработавших по распределению после окончания вуза, нарушающих рисунок танца, поддавшихся буржуазным теориям чистого искусства и положения над схваткой, распространяющих заведомо ложные измышления, порочащие советский общественный и государственный строй, пропели остальные…
Когда мы спускались, я оглянулся и сказал ей — видишь, счастье потому и счастье, что ненадолго.
Но красиво, возразила она, ведь красиво же.
Красиво, согласился я.
Башня тем временем уже рушилась, летели в разные стороны тряпки, черепки, куски старого железа и дерева, в кирпичной пыли смятым желтком мелькнул абажур.
Собственно, выбор у вас есть, сказал злой следователь, либо никогда никакой красоты, никаких фокусов (он отдернул занавеску на окне, и мы увидели тоскливый город, чистый, тихий, окна светились голубоватым, неживым), вот, пожалуйста, и без фантазий…