Пламя вырвалось из шахты совершенно неожиданно. Мне даже показалось, что произошел неконтролируемый пуск ракеты. Хорошо бы… В следующее мгновение меня толкнуло в грудь — я стоял метрах в двухстах от шахты, так что можете представить, какой силы был взрыв. Что-то, наверно, ударило меня… Мир перевернулся, вместо света стал мрак, который разбился на миллиарды частиц, более темных, чем сама чернота… так мне чудилось… мрак стал звуком, черным звуком, чьими-то словами, которые я слышал, но не понимал. Кто-то будто произносил молитву, молитва эта была мирозданием, я в этой молитве растворился, как сахар в кипятке.
И все.
Когда ничего с тобой не происходит, занимаешься своим делом и вдруг, ни с того, как говорится, ни с сего вспоминаешь (будто обухом по голове), что у тебя были другие жизни, в которых ты умер, и в последний раз умер только что, в эту самую секунду тебя разорвало на части… Отец Александр, никому не желаю пережить хотя бы раз такое мгновение!
Я сидел за столом, заваленным бумагами, журналами, газетами. Привычный беспорядок, в котором я легко мог найти любой нужный лист. Я перепечатывал на машинке расшифровку вчерашнего интервью с Гасановым, заместителем директора по науке из Шемахинской обсерватории. Я любил туда ездить, сочетая удивительно приятное с очень полезным: такой природы, как в этом заповеднике, не было больше нигде во всей республике. И такого приема, какой мне там оказывали, — тоже. Сабир-муэллим провел со мной, как обычно, весь вечер, рассказал о последних своих работах по планетарным туманностям, я писал на диктофон, но и слушал внимательно, чтобы потом расшифровать все правильно и ничего не переврать. Переночевал в гостевом коттедже при настежь открытых окнах, изумительная была погода, небо такое глубокое, бесконечное, и звезды будто светили мне одному, со мной одним говорили, их голоса я тоже хотел бы записать на диктофон, но мог лишь запомнить. Утром вернулся в город и сразу поехал в редакцию — дома все равно никого не было, Марина на работе, дочки в школе. Заправил в машинку новую ленту, главному сказал, чтобы оставил подвал на третьей полосе, материал будет готов через пару часов, сел печатать и…
Когда я все вспомнил, то, видимо, крикнул что-то невразумительное и, помню еще, схватился обеими руками за стол, потому что мне показалось, что сейчас все в кабинете взорвется и что не память это, а, наоборот, предчувствие…
Но события, как это не раз бывало, очень быстро уложились в сознании. Когда на мой крик прибежали Ахад с Эллой, в соседнем кабинете обсуждавшие редакционку на завтра — что-то связанное с решениями пленума по международным вопросам, — я уже взял себя в руки, сидел, как мне казалось, спокойно, даже невозмутимо, только сердце колотилось и почему-то тряслись ноги, пришлось тесно прижать друг к другу колени.
«Ничего, — сказал я самым твердым голосом, на какой был способен, — кольнуло в сердце, и я испугался…» Элла предложила вызвать «скорую», с сердцем, мол, шутить не надо, тем более в таком опасном для мужчин переходном возрасте.
Я их послал. Мне нужно было остаться одному — понять, принять, успокоить сознание, пошедшее волнами и едва не сорвавшееся в водоворот.
Больше всего я испугался в тот момент, что новая память лишит меня старых, настоящих воспоминаний, и я забуду, что почти двадцать лет работаю в «Бакинском рабочем». После универа пришел сюда мальчиком на побегушках — я еще в школе писал в газету заметки о городских новостях и мероприятиях. Свой первый гонорар, тринадцать рублей сорок две копейки, отдал маме. Она была счастлива, мама всегда мечтала, чтобы ее сын стал журналистом.
Рос я без отца, погибшего, когда солдаты возвращались домой. На фронт папа не попал, мама говорила, что у него была «бронь» от Азнефти. В сорок шестом случился выброс газа из скважины, начался пожар, папа дежурил, в общем, так получилось…
У всех моих друзей отцы были, а у меня — нет, и я, бывало, обвинял своего нелепо погибшего папу в том, что он позволил себе так поступить со мной и мамой. Если уж погибать, то на фронте, тогда можно было бы говорить, что отец герой…
Глупо, да? Но эта глупость испортила мне детские годы, вы же знаете, отец Александр, какими бывают дети… Правда, у меня был друг — Саша-Бежан, сын полковника, прошедшего всю войну и три года служившего в Берлине в нашей оккупационной зоне. С Сашей мы были не разлей вода, и только после школы наши пути разошлись — он уехал в Ленинград поступать на факультет востоковедения, а я остался. У мамы не было денег, чтобы я мог осуществить мечту: поступить в Московский университет и стать астрономом. Впрочем, я не жалел, что остался: в нашем универе был довольно сильный факультет журналистики. Правда, журналистов с русского отделения распределяли обычно в какую-нибудь дыру поднимать с нуля местный орган информации. Три года каторги, а потом делай что хочешь — сам ищи куда устроиться.
В редакции «Бакрабочего» я был, можно сказать, своим человеком и потому рассчитывал, что при распределении главред не оставит меня своим вниманием, тем более что сам работал в универе почасовиком, на четвертом курсе читал нам Основы современной редактуры.
Ни черта он мне не помог, конечно, просто в тот год оказалось, что заявок из районов получили меньше, чем обычно, и троим из нашего потока выпало свободное распределение. Я шел на красный диплом и потому попал в число счастливчиков.
В первые годы работать мне толком не давали, приходилось не самому писать, а исправлять чужие ошибки (знали бы вы, отец Александр, с какими ошибками писало большинство журналистов, нарочно не придумаешь!) и править стиль. Я понимал, что карьера — штука долгая, неприятная и, по большому счету, бесполезная. Ну, стану я когда-нибудь заведующим отделом писем или науки — и что изменится, по сути, кроме зарплаты?
Это неинтересно вспоминать, отец Александр, скажу лишь, что с Мариной я встретился и в той моей жизни. В восемьдесят восьмом, когда в меня неожиданно вошли пять моих прежних жизней, я уже был отцом двух замечательных дочек, Леныи Сони, тринадцати и девяти лет, мама вышла на пенсию и жила с нами в новой квартире, которую я получил от газеты, когда меня перевели в старшие репортеры с повышением зарплаты.
Говорят, перед мысленным взором умирающего проносится вся его жизнь. Я вам скажу точно: это не так. Когда человек умирает, то ничего не успевает вспоминать, не до того, и всякий раз это происходит по-разному, нет единого пути в смерть. А когда все прожитые жизни, включая ту, что покинула тебя мгновение назад, соединяются в тебе сегодняшнем, продолжающем жить в мире, откуда и не уходил никуда, и не ждал ничего такого… тогда да, мгновенно проносятся все жизни, и эта, и только что ушедшая, и третья, более ранняя, и четвертая… будто молнии, бьющие с неба в разных направлениях из одной точки — точки твоего рождения. И в каждой молнии, в каждом прочерченном ею пути ты видишь свою жизнь.
Я говорил, отец Александр, что жизни не пересекаются в памяти — каждая сама по себе? Говорил, да. Так вот, сидел я тогда за пишущей машинкой и вспоминал знания по астрофизике, полученные в университете и потом, за пять лет работы в той самой обсерватории, куда я вчера ездил брать интервью у того самого Сабира, который был много лет назад моим научным руководителем, но, конечно, понятия здесь и сейчас об этом не имел. Мы были с ним в хороших отношениях, он с удовольствием объяснял мне разницу между белыми карликами и нейтронными звездами, и теперь я не только все понял, но многое мог и сам себе рассказать — правда, давно уже, семнадцать лет, я астрономией не занимался, знания мои относились к началу семидесятых, и тут уж я-нынешний мог кое-чем поделиться со мной-тогдашним, погибшим на Джебраиловском спуске. Кстати, Сема Резник все еще работал в обсерватории, и мы с ним — не каждый раз, но часто — выпивали, когда я приезжал писать очередной репортаж о буднях «покорителей неба». На мотоцикле, впрочем, Сема давно не ездил, лет десять назад он все-таки разбился, но не на спуске, а неподалеку от обсерватории, на серпантине, отделался переломом ноги, мотоцикл, правда, упал с обрыва и восстановлению не подлежал. Года через два Сема приобрел по случаю подержанный «жигуль» и ездил осторожно, тем более что возил не приятелей, а собственную жену Киру с собственным сыном Юрой. Женился он на девушке из соседнего с обсерваторией молоканского села Ильинское, с Кирой у меня сложились натянутые отношения, женщина она была… ну да не мое это дело, верно?