Вдруг вспомнилось совершенно отчетливо: парю в воздухе, тела у меня нет, а сейчас и мысли исчезнут. Только что меня, похоже, разорвало снарядом, ужасная боль — хорошо, что только в памяти, иначе я там же, на лекции, потерял бы сознание, поди потом объясняй, что со мной происходило.

Я вцепился обеими руками в скамейку, на которой сидел, удержал равновесие, но ручка упала, и я полез под стол, вспоминая свое первое поступление на физфак, вот дурак-то, как можно было не хотеть на физику, это же царица наук! Правда, астрофизика еще лучше, но астрофизического отделения в нашем университете не было, а чтобы отправить меня в Москву, у родителей не было денег. Неважно, я и здесь учился с удовольствием, да еще КВН, и ребята отличные, жаль, Бежан уехал в Ленинград и учится на востоковеда, но он всегда был гуманитарием, интересовался Индией, Китаем, Японией, а у нас на востоковедение принимали только нацкадры, русских не брали — неофициально, конечно, но даже Бежанову отцу-полковнику не удалось бы прошибить стену, не стали и пытаться.

Поднявшись из-под стола с ручкой во вспотевшей ладони, я уже мог вспомнить и ту свою жизнь, где погиб на китайском фронте, и ту, где повесился (вот дурак-то) из-за несчастной любви к Маринке Аллахвердовой, которая и в этой моей жизни, конечно, присутствовала, и страдал я из-за нее, но не так, чтобы… И еще вспомнил, как мне доктор Кажлаев раздирал горло — гланды он удалил мне в тринадцать лет, ощущения были неприятные, но ничего, осталось даже болезненное удовольствие от поедания десятков порций любимого моего сливочного мороженого по пятнадцать копеек за пачку.

Мухтаров покосился в мою сторону, открыл было рот, чтобы сказать колкость, но передумал и застучал мелом по доске, а я принялся записывать, будто ничего не произошло. Ну, вспомнил, да. Оказывается, чего только со мной не случалось — не здесь, но какая разница…

Вот так, отец Александр. На китайский фронт меня, конечно, не взяли по той простой причине, что раскатали Мао еще до того, как я школу окончил. Сталин — так мы по истории учили в десятом классе — поссорился с Кормчим. Не только с ним, еще и с Тито, но тот сидел тихо, а Мао высовывался, утверждал, будто Сталин извращает великое учение Маркса-Энгельса-Ленина. В пятьдесят втором наши взяли под контроль северную часть Китая, а с юга наш флот блокировал Шанхай. С американцами договорились — они себе Корею берут, пусть подавятся, Корею мы потом освободим, время работает на нас, на лагерь социализма, а вот Китай американцы не то чтобы нам просто так оставили — силенок у них не хватило с нами бороться, тем более что в пятьдесят втором у нас была водородная бомба, а у них только атомная. В пятьдесят пятом наши взяли Пекин, Мао посадили, а новым Великим кормчим у китайцев стал Го Мо-Жо, веселый старик, большой друг СССР и лично Иосифа Виссарионовича.

Впрочем, в том же году Сталин умер, а год спустя о нем стали говорить разное: будто людей он посадил несчетное количество, культ личности и все такое. Папа, помню, приходил после закрытых партсобраний и пересказывал маме все, что запомнил, даже количество расстрелянных и посаженных, я в своем углу делал уроки и слушал краем уха, а мама повторяла: «Я тебе всегда говорила, что он злодей, а ты мне что отвечал? Ах, гений! Вождь народов! Кто оказался прав?» У мамы были свои счеты со Сталиным, двух ее братьев в тридцать седьмом забрали, и никто их больше не видел.

Да, так я о чем… В тот день меня выбрали капитаном команды КВН, сначала факультетской, а зимой, когда мы выиграли у математиков и стали чемпионами университета, меня выбрали капитаном сборной. КВН тогда был не тот, что здесь и сейчас, смотрел я пару раз по телевизору… Театр, одно слово. Художественная самодеятельность, как говорили в той моей юности. У нас была настоящая импровизация: выходя на сцену, понятия не имеешь, какие вопросы тебе зададут, что скажет соперник, все придумываешь на ходу.

Поверьте, отец Александр, было так интересно жить, что я не часто вспоминал, как меня забрили и послали на Амур погибать. Или Марину, из-за которой я полез в петлю. Бывало — накатывало, ничего не мог с собой поделать, вдруг проваливался и начинал вспоминать… чаще всего нехорошее, то, что и помнить не хотелось. Что я заметил со временем — воспоминания эти всплывали… Нет, тут нужно другое слово, не всплывали, а падали, будто камень с неба, метеорит, и происходило это, когда нужно было принять какое-то важное решение. В шестьдесят седьмом, например. Я был на четвертом курсе и ждал распределения — направят ли меня преподавать физику в школу или дадут шанс поработать в научно-исследовательском институте. Здесь и сейчас это непонятно, я вижу, отец Александр, как вы поднимаете брови, — но там в те годы студентов распределяли по заказам. В университет приходила бумага: для выпускников такого-то факультета предлагаются такие-то рабочие места. В школе или НИИ.

Я не горел желанием ни учителем быть, ни в физическом институте работать. К четвертому курсу мои пристрастия сформировались — я хотел в астрономию. Изучать космос. Но такого распределения нам не давали, хотя в республике была обсерватория.

Проблема состояла в том, что туда распределяли только с азербайджанского отделения, а на русском астрономической специализации не было, и на место под звездным небом рассчитывать я не мог.

И еще. Марина. Это имя стало моим жизненным знаком, моим символом. Она училась на биофаке, и мы познакомились, когда она с подругами пришла смотреть нашу встречу с командой Нефтехимприбора. Как будто у нас все нормально было, но только как будто. С девушками у меня нормально не получалось, характер был замкнутый, часто я не понимал, о чем с Мариной разговаривать. Не знаю, что она во мне нашла. Ссорились мы почти каждый вечер, но и мирились быстро, у нас было для этого специальное место — закуток в холле первого этажа, где стояли фикус в кадке и диванчик. Туда приходил кто-нибудь из нас после ссоры, сидел и ждал, пока второй изживет обиду и появится.

Там я неожиданно нашел свою судьбу. Не Марину, хотя в закуток пришел ждать именно ее, мы вечером поссорились не помню по какой причине, я всю ночь ворочался, мешая спать родителям, а утром, после первой пары побежал в наш закуток. На диванчике сидел и читал журнал незнакомый мужчина лет тридцати. Он подвинулся и показал рукой — садись, мол, места хватит. Я и сел. А он меня спрашивает, не на физике ли я учусь. «Да, — говорю, — а что?» И тут выяснилось, что судьба, рок или что-то такое все-таки существуют, потому что оказался мужчина заместителем директора по науке той самой обсерватории, куда я не мечтал попасть. Его только что назначили на должность, в прошлом году он защитил кандидатскую, причем в Москве у самого Зельдовича, а в универ приехал, чтобы подыскать студента, согласного делать под его руководством дипломную работу. Я порывался спросить: почему он пришел на русское отделение, где не было астрономии в программе, но вопрос так и не задал.

Звали его Сабир, мы быстро нашли общий язык, диплом я защищал под его руководством и получил из обсерватории персональный запрос на распределение. Я был самым счастливым человеком на свете! Вдвойне счастливым, потому что мы с Мариной поженились на следующий день после защиты; мы защищались в один день, только, конечно, в разных аудиториях.

А в то утро она, между прочим, мириться не пришла, и мы с ней неделю не разговаривали, я уж думал, что все кончено, но однажды заглянул в закуток просто для проверки, ни на что не рассчитывая… она там сидела и плакала.

Замечательное было время. Любовь, семья, работа, диссертация, а что делалось в науке! В шестьдесят шестом наш первый полет на Луну — Комаров и Волынов на модуле «Буря». Не смотрите на меня, отец Александр, так оно было. Мы первые на Луне, и вторые тоже.

Правда, американцы гораздо дальше продвинулись в непилотируемой космонавтике. Помню, как по телевизору — у нас с Мариной была черно-белая «Березка», самая дешевая — показывали запись прилунения. Удивительное ощущение: видеть, как то спокойно, то рывками приближается бугристая поверхность чужого небесного тела, а потом все заволакивает пылью… Первым в лунную пыль спустился Волынов, слышно было, как из ЦУПа ему подсказывают: «Ногу левее, хорошо, теперь обе…» Он спрыгнул и сказал: «Луна — форпост свободного человека, социализм опять впереди».