Изменить стиль страницы

— Понял, — пробормотал Сотников.

— Ну, то-то. Иди спи.

Едва за Сотниковым закрылась дверь, появился Евстигнеев. Он протянул Сибирцеву два листа бумаги.

— Протокол осмотра. От Шильдера. Ну?

— Мы с тобой были правы, Евстигнеев, дело оказалось серьезнее, чем мы думали.

— Да-а?.. А что будем делать с Сотниковым, он же нарушил приказ, сорвал задание…

— Сотникова я отправил спать. На три часа. Распорядись, чтоб его потом разбудили. Он мне будет нужен… И давай условимся, Сотников ничего не нарушал. Старшим в группе был Павел. Конечно, разговор с Сотниковым состоится. Позже.

— Ну, как знаешь, — Евстигнеев был чем-то недоволен. — Как знаешь. Дело это ты на себя взял. Я звонил в Чека, самого нет, доложил заместителю Бровкину, что ты должен сделать ему важное сообщение. Могу ж я, в конце концов, поручить это дело тебе — своему заместителю? Вот я и поручаю. А мне доложишь о результатах. Ты, главное, на нас это дело не вешай…

— Ты действительно артист, Евстигнеев! — восхитился Сибирцев. — Свет не видал таких артистов!

— Да будет тебе: «артист, артист». Я был в губкоме, они оркестр дают. На завтра, в три часа. Речь надо будет.

— Значит, все-таки по-своему сделал?

— Сделал так, как считаю нужным. И полезным. В целях пропаганды.

— Ну-ну, пропагандист… Вся надежда на мороз. Если будет такая холодина, как нынче, наверняка только наши и соберутся. Во всяком случае, любой посторонний будет заметен… Да… Хоронить — это мы потянем, еще как потянем. А дело делать — нет, не потянем…

— Ты чего? — насторожился Евстигнеев.

— Да так, ничего, своим мыслям.

5

Как нарочно, в первый день рождества морозы отпустили. Повалил крупный мокрый снег. Обшитый красным сукном гроб поставили на грузовик с опущенными бортами и медленно повезли по центральным улицам на городское кладбище. Хрипло разносились в сыром воздухе звуки траурного марша, застревала в снежных заносах машина, и тогда провожающие дружно толкали ее, наваливаясь все вместе. Народу собралось много, день праздничный, обыватель выбрался на улицу. Казалось странным, никого ведь, по сути, не удивишь похоронами в такое время, это стало делом привычным; сколько смертей повидал человек, сколько крови пролилось, и правой и виноватой, а вот услышал глуховатый рокот барабана, тонкие, нестройные вскрики труб и побежал смотреть, выяснять, кого хоронят, да почему с оркестром, видно, непрост был покойник, ох ты господи, упокой его душу, все там будем…

Сибирцев пришел прямо на кладбище за старым кафедральным собором. Отыскал, свежую могилу, осмотрелся и встал в стороне, низко надвинув на глаза меховую шапку. Ему хотелось подойти поближе, в последний раз взглянуть в неузнаваемое лицо Павла, но он по-прежнему стоял в стороне, внимательно наблюдая за всем происходящим и отмечая про себя лица знакомые и посторонние, равнодушные и заинтересованные — почему заинтересованные? — вслушивался в обрывки разговоров. Потирая морщинистую шею и трубно откашливаясь, Евстигнеев произносил речь. Нет, все-таки он дурак, решил Сибирцев. Причем дурак самолюбивый. Зачем нужны все эти подробности? Жертва бандитов, героически перенесенные пытки и без конца имя-фамилия, имя-фамилия.

Когда под звуки «Интернационала» и троекратный залп все закончилось, Сибирцев еще некоторое время наблюдал за расходящимися. Его острый глаз не обнаружил ничего явно подозрительного. Но ведь и они, думал Сибирцев, тоже не лыком шиты. А то, что «они» здесь были, в этом можно не сомневаться. Тем и опасен зверь, что умеет приспосабливаться, умеет становиться незаметным, когда это требуется. Но зверь есть зверь, самим не надо быть дураками. Хорошо хоть, Сотникова удалось убедить не появляться на кладбище. Такого верзилу не спрячешь в толпе — сразу привлекает внимание, а внимание — как раз то, что должно быть полностью исключено в предстоящей операции.

К вечеру ударил настоящий рождественский мороз. Ангара окуталась тяжелым колючим туманом. Он мешался с паровозным дымом, тяжко оседал, давил и жег легкие, вызывая надрывный сухой кашель. Свечками уходили в небо дымы из печных труб, высоко в черном небе хороводили крупные звезды.

Все это вспоминал Сибирцев, сидя на нижней полке вонючего и задымленного вагона поезда, сквозь ночь тащившегося из Иркутска в Верхнеудинск. Рядом, привалившись к забитому куском фанеры окну, дремал Сотников. Изо всех щелей сквозило, сыпало снежной пудрой, по вагону тянули сквозняки, и Сибирцев с тоской думал о своем хозяине Семене Каллистратовиче, уговорившем его сменить привычные сапоги на теплые просторные бродни.

Перед отъездом Сибирцев зашел в гостиницу «Модерн», где жил заместитель председателя Иркутской Чека Борис Петрович Бровкин. Сибирцев почти не знал его, связан был с самим председателем. А о Бровкине слышал только, что прислан он из центра, человек дельный, толковый, немолодой уже, с большим опытом подпольной работы. Несколько раз встречались в губкоме, но как-то не познакомились, не было общих дел. Рассказывая Бровкину о чрезвычайном происшествии в Баргузинском уезде, выслушивая еще раз сообщение Сотникова, Сибирцев несколько раз ловил на себе показавшийся ему странным, какой-то очень заинтересованный, что ли, взгляд Бровкина. Впрочем, это могло относиться к работе. Видимо, заместитель председателя был в курсе еще недавней деятельности Сибирцева в колчаковском тылу. Бровкин сразу понял всю важность сообщения, обещал срочно разобраться и вообще всячески содействовать в подготовке и проведении будущей операции против банды. Иркутяне немедленно связались с читинцами, были подняты все сводки и документы, имеющие пусть даже косвенное отношение к отряду Мыльникова, донесения из Баргузина, дела об ограблениях приисков, в общем, все, что могло пролить хоть какой-нибудь свет на таинственного штабс-капитана Дыбу, который до сегодняшнего дня, как оказалось, нигде не значился.

Наконец, когда план операции против банды был в общих чертах составлен и утвержден, Сибирцев отправился к Бровкину за последними указаниями.

Суховатый и сдержанный, Борис Петрович встретил его на этот раз исключительно радушно. Немедленно заварил самый настоящий чай, придвинул на блюдечке несколько кусков сахара. Лицо его по-детски лукаво улыбалось, и как-то по-особенному весело искрились даже стеклышки очков. Сибирцев несколько растерялся от такого приема.

— Ладно, — не выдержал, наконец, и сам Бровкин, — не стану душу томить, вижу, как ты ерзаешь на стуле. Значит, так и не вспомнил? Хотя тебе-то зачем… Это я, дорогой мой, должен вечно помнить. А может, все-таки вспомнишь? — Он захохотал. — Нет… Шестнадцатый год, под Барановичами… Попался агитатор. «Долой царя, долой войну!» Садист поручик, был там такой, все зубы выбил на допросе. Потом полевой суд — и к стенке. И тут юный прапорщик… А?..

Ну конечно, Сибирцев вспомнил.

Ночью пришел он в землянку, где ждал рассвета арестованный, отослал охрану, а потом вывел агитатора наружу и дал ему пинка под зад, чтоб больше не попадался. Вот уж поистине тесен мир… Сперва Сибирцеву самому грозил трибунал за самовольство, но тут немцы вжарили с такой силой, что все забылось в круговерти отступления.

Он пил душистый чай мелкими глотками, поглядывал на землистое, с темными мешками под глазами лицо Бровкина и размышлял о том, что его заставило тогда, в шестнадцатом, спасти пожилого агитатора. Обычная человеческая жалость? Нет, пожалуй. Презрение к поручику, известному своей изощренной жестокостью? Тоже нет. Мальчишеское удальство? Или понимание того, что публичная казнь произведет отвратительное впечатление на солдат, среди которых и так уже началось брожение? Черт его знает, видно, и к нему начало в ту пору подбираться ощущение какой-то несправедливости, творящейся вокруг, протеста, сперва и не очень осмысленного, стихийного. Тот протест, который привел его к эсерам, а позже к большевикам.

— Послушай, — сказал Бровкин, — ты не помнишь фамилии того поручика?