Изменить стиль страницы

И стулья тоже были связаны в многоногий квадратный стог. Жена Горового растерянно разводила руками:

— Господи, посадить человека некуда, чаем напоить не из чего…

Все-таки местечко мы отыскали: меня Горовой усадил на чемодан, скрученный белой толстой веревкой, а сам пристроился на подоконнике. Несмотря на мои возражения, его жена убежала к соседям доставать чайник и несколько стаканов.

А Горовой с детской гордостью демонстрировал мне лист зеленой водной бумаги, поперек которой было написано красными печатными буквами «ОРДЕР», и объяснял, что Теплый Стан, несомненно, самый красивый и здоровый район массовой застройки.

— Мы с соседями прекрасно жили всегда, но отдельная квартира — это все-таки здорово! Как ни говорите, а здорово! — повторял он, словно я убеждал его отказаться от ордера. — Вот только в школу мне будет ездить далековато. Да, впрочем, и это не страшно — там же скоро пустят метро…

— Там ведь и школы новые строят, а у вас специальность дефицитная — преподаватель химии. Может быть, туда перевестись? Чтобы ближе к дому?..

— Ну, это не по мне! — отрезал Горовой, и веселый блеск в его глазах на миг пригас. — Принимая седьмой класс, я веду его до окончания школы.

— Но там, наверное, такие же точно ребята? — спросил я.

— Да, конечно. Но по моему убеждению ничто так не убивает интерес ребят к предмету, как смена педагога, — он развел руками, словно извиняясь передо мной за мою непонятливость. — Я хочу сказать, что учитель обязательно должен быть для детей воспитателем чувств. И нужен немалый срок для того, чтобы ребенок принял учителя на эту должность — воспитателя, потому что руководствуется он другими критериями, чем отдел кадров гороно. И разрушать веру ребенка в чудо узнавания, которое ему может принести только его воспитатель, нельзя.

— Но ведь приходится считаться с реальными обстоятельствами — учителя в силу самых разных причин меняются, и тут ничего не сделаешь.

— Не сделаешь, — согласился он. — А я все-таки верю, что когда наше общество достигнет необходимого духовного и материального расцвета, то станут проводить не конкурсы на замещение должности научных сотрудников, солистов оперы, главных конструкторов и балетных прим, а учредят конкурс-испытание для занятия места школьного учителя…

Наверное, на моем лице не было достаточного понимания значительности этой перспективы в эпоху материального и духовного расцвета моих будущих внуков, потому что Горовой, бросив на меня косой взгляд, нахмурился, а потом, не выдержав, засмеялся:

— Ну ладно — не волнует это вас совсем, я вижу! Мой энтузиазм понять можно: толкового химика из меня не вышло, вот я и мечтаю, чтобы из ста моих школьных выпускников нашелся один, который сделает и за себя и за меня…

— Охотно присоединяюсь к вашей надежде. И хочу спросить, кстати, а при каких обстоятельствах из вас не вышло, как вы говорите, «толкового» химика?

— При обстоятельствах житейских, — засмеялся Горовой. — В одном мешке оказалось не два кота, а целая компания, и, наверное, с очень уж разными характерами…

— Наверное, такая ситуация может помешать служебному продвижению? — заметил я. — А стать толковым специалистом…

— Нет, нет, нет! — замахал руками Горовой. — Вы не поняли — я не ссылаюсь на обстановку. Просто из-за сложившихся отношений с руководителем лаборатории я вылетел раньше, чем стал хорошим специалистом.

— А кто был вашим руководителем?

— Есть такой деятель науки и техники — Александр Николаевич Панафидин. Сейчас он уже в корифеях ходит.

— У вас возник с ним конфликт?

— Ну как вам сказать; все это протекало очень протокольно, достойно и вежливо — престо я не уложился в аспирантский срок, и он меня мгновенно вышиб из лаборатории. Так что для бурных сцен ни времени, ни условий не оказалось.

— А как он объяснил свою непримиримость?

— Чего же там объяснять? Формально у него были для этого основания, а всем ходатаям за меня он сообщал доходчиво и категорично: «Горовой химию не любит». Самое смешное, что, по-моему, он оказался прав…

— То есть?

— Тогда я прямо задыхался от обиды, ярости и горя и пошел в учителя на год, потому что место, обещанное мне в одной проблемной лаборатории, еще должно было только освободиться. А пробежало с тех пор почти пять лет, и уходить из школы я не думаю.

— Интересно?

— Это, наверное, не то определение — я просто случайно открыл для себя свое настоящее призвание, я ведь никогда раньше и не думал заниматься преподаванием. А это, оказывается, такой прекрасный, удивительный мир! Очень хотелось бы, коли найдутся время и силы, написать о школе книжку…

— Художественную? — полюбопытствовал я.

— Да что вы! Это не по моей части. Так — размышления кое-какие о педагогике, о преподавании скучных предметов, о поведении учителя…

— А почему же вы поссорились с Панафидиным? — вернулся я к интересующим меня проблемам.

— От глупости, — блеснул своими хитрыми, быстрыми глазами Горовой. — Тогда я еще не знал, что лучшие специалисты частенько возражают против принципиальной реформации их идей, поскольку это содержит в себе покушение на их титул «лучшего»…

— А вы покушались на идеи Панафидина? Или на его титул?

— Ну по тем временам я еще был слаб в коленках — соперничать с Панафидиным. Забавно, кстати, что он всего на не сколько лет старше меня. Но он относится к тому редкостному племени человеческому, которое чуть ли не с пеленок предназначается для руководства остальными людьми, не снедаемыми не выносимым зудом бежать впереди всех…

— Так почему же он был недоволен вами, Нил Петрович? — Потому что есть в нем опасное свойство — неконтролируемая увлеченность собственными идеями. А я позволил себе роскошь вслух над ними хихикать. Собственно, это даже не его была идея, а придумали они ее вместе с Володей Лыжиным — был у нас в лаборатории такой парень.

— Выходит, что вы хихикали и над идеей Лыжина?

— Это выходит, если закапываться совсем глубоко, потому что, во-первых, идей у Лыжина каждый день была дюжина, во-вторых, когда его идеи громили, он только улыбался и придумывал на другой день что-нибудь новое. А Панафидин никогда в жизни не признал бы, что в основе его системы лежит лыжинская мысль.

— Эта мысль Лыжина касалась метапроптизола?

Горовой кивнул:

— Да. У Лыжина, с моей точки зрения, блистательное теоретическое мышление, которого здорово не хватает Панафидину. Будучи отличным экспериментатором, Панафидин пытался реализовать концепцию Лыжина о дифференцированном по отдельным радикальным группам синтезе, гигантской тиазиновой молекулы метапроптизола. Я выполнял часть этой работы.

— И не верили в успех?

— Сначала верил. Отдельные фракции мы отрабатывали очень лихо. Ну, и чего греха таить, тогда сильно грело сознание неумолимо приближающейся кандидатской защиты — это было беспроигрышное дело, ведь мы синтезировали целое семейство новых веществ. А потом…

Горовой замолчал, удобнее устраиваясь на своем подоконнике. Он сидел, прислонившись головой к стене, и взгляд его летел поверх моей головы — туда, в те уже невозвратно промчавшиеся годы, когда еще не было найдено призвание и не жило в сердце ощущение обязанности выпустить из своих классов много толковых, хороших людей, один из которых сделает за себя и за него то, что больше радости от защиты диссертации, а принесет великое знание всем.

— А потом я понял, что мы в тупике. Случайно я услышал разговор: Лыжин предлагал новые пути, а Панафидин бился с ним, как лев, и, вслушиваясь в аргументы Панафидина, я понял, что он сознательно пытается срастить идею Лыжина с результатами наших экспериментов, которые он как хитрый ученик под гонял под готовый ответ в конце задачника…

— Вы считаете Панафидина недобросовестным ученым?

— Ну, это уж крайность! Я думаю, что, не будучи слишком щепетильным человеком, Панафидин-ученый просто создавал себе некоторые поблажки, искренне выдавая желаемое за действительное. Я, может быть, этого и не сообразил бы тогда, кабы не услышал сомнений Лыжина, но это был толчок для моих размышлений. В конце концов я сообразил, что мы на неправильном пути…