Изменить стиль страницы

И чтобы Кендрю сказал: «Джентльмены, я не могу молчать. Хотите верьте, хотите нет, но меня мучает совесть, и поэтому и должен публично покаяться…»

Боже, я представил себе реакцию бедного Кендрю. Щеки у него отвиснут до пояса, а глаза исчезнут вовсе.

Раздался телефонный звонок. Уж не Кендрю ли звонит мне?

Профессор Ламонт приглашал меня обедать сегодня вечером с его дочерью.

— С удовольствием, профессор, — сказал я и почувствовал, как сердце у меня забилось.

— Спасибо, дорогой Рондол. Простите меня за напоминание, но, надеюсь, вы помните наш уговор? Одри знает, что у меня здесь собственная лаборатория. И все.

— Да.

— Ну вот и прекрасно.

* * *

Когда я вошел в столовую, Одри уже была там. На ней был костюм из толстого твида — строгий жакет и длинная юбка. Она подняла сзади волосы, и лицо ее стало еще красивей. Она увидела меня и улыбнулась. Улыбка показалась мне рассеянной и холодной. Конечно, теперь, когда я служащий ее отца, я превратился в нечто домашнее. Ну, если и не в слугу, то, во всяком случае, во что-то малоинтересное. Ну что ж, она, безусловно, права.

— Добрый вечер, мистер Рондол, — сказала она и протянула мне руку. — Я рада, что отец заполучил вас к себе на какое-то время. Я, правда, не знала, что ему в лаборатории нужен еще и адвокат… Но я не вмешиваюсь в папины дела. Это очень скучно.

— Добрый вечер, мисс Ламонт, — сухо сказал я и наклонил голову.

Самое сильное оружие, которым я располагал, была сухость. Извечное оружие бессильных.

Она удивленно подняла брови. И как тогда, в первый раз, они выгнулись совсем по-детски. На мгновение на ее лице появилось выражение недоумения, потом обиды, потом равнодушия.

— О, Оуэн, — улыбнулась она и повернулись к Бонафонте, который пошел и комнату. На нем был прекрасно сшитый темно-серый костюм, который шел ему. Я посмотрел на него. Лицо его было напряжено, на щеках выступили пятна. Он улыбнулся ей, но улыбка была вымученная, жалкая.

— Что с вами, Оуэн? — спросила Одри.

— Со мной?

— Да, с вами.

— Ничего.

— Вы не рады меня видеть? Я не претендую на многое, но…

— Для чего вы издеваетесь надо мной?

— Я? Над вами? Господь с вами, Оуэн.

— Как вы можете даже подумать, что я не рад вам? Вы же знаете, Одри… — Оуэн сделал судорожное глотательное движение, словно был питоном и собирался проглотить кролика.

— Что же я должна знать? — она снова изобразила недоумение. То ли она была профессиональная обольстительница, то ли очень хорошая актриса.

— Одри… — у Бонафонте было такое лицо, что я даже испугался за него. Еще минута — и он подавится кроликом.

— Ничего не могу понять… — она развела руками тем же жестом, что ее отец, но в отличие от его лапок руки у нее были длинные и красивые. Она вдруг озорно рассмеялась. — Неужели вы хотите сказать, мистер Бонафонте, что я вам нравлюсь? Это было бы слишком хорошо, чтобы быть правдой. Я всегда относилась к вам с таким уважением… Боже, думала я, неужели же такой талантливый и симпатичный человек обратит когда-нибудь внимание на меня.

— Одри, — снова пробормотал Бонафонте и скривился как от зубной боли, — для чего вы это говорите?

— Простите, Оуэн, — грустно сказала она и печально опустила плечи. — Я знаю, что не могу понравиться вам. Что ж, каждый должен нести свой крест. Вам нужна девушка молодая, красивая, хорошо воспитанная, а не такая хулиганка, как я.

Она даже не издевалась над ним, не кокетничала с ним, она просто дурачилась.

Бонафонте сделал титаническое усилие, проглотил кролика, вытер вспотевший лоб платком и взял из рук Одри стакан с мартини.

— Бедный Оуэн, — тихонько вздохнул около меня профессор Ламонт, — когда он видит ее, он совершенно теряет голову.

— Я его прекрасно понимаю, — так же тихо ответил я, и профессор бросил на меня сбоку быстрый благодарный взгляд.

— А где Эрни? — спросил профессор. — Он же обещал вернуться к обеду. — Он посмотрел на часы. — Пусть пеняет на себя. Прошу к столу.

Мы прошли в столовую и уселись за круглый стол, на котором у каждого кресла стояла карточка с именем. Я оказался между Одри и молчаливым высоким типом с лошадиными зубами — инженером Харрис-Прайсом. По всей видимости, он считал, что двойная фамилия так возвышает его над прочим однофамильным плебсом, что ни разу ничего никому не сказал. Впрочем, может быть, я и ошибался. Вполне возможно, что он был просто глухонемым. Но так или иначе аппетит у него был отменный. Немолодая женщина, прислуживавшая за столом, по-видимому, знала об этом, потому что все время подкладывала ему на тарелку.

— Простите, мисс Ламонт, — нагнулся я к Одри, — вы не могли бы сказать мне, мой сосед слева вынужден есть за двоих из-за того, что у него двойная фамилия, или он носит детям пищу за щеками?

Она улыбнулась и покачала головой:

— О, я не знала, что вы такой злослов.

Обед продолжался. Мой сосед слева продолжал с какой-то мрачной решительностью нашпиговывать себя едой, Бонафонте все шел красными пятнами, профессор Ламонт смотрел на Одри с немым восхищением, а сама Одри с воодушевлением рассказывала о необыкновенном уме своей собаки, которая вышвырнула с пятого этажа на улицу ее тапки. Это было настолько прекрасно, что я даже забыл на несколько минут, где мы находимся.

После обеда Одри пригласила Бонафонте и меня немного погулять. Бонафонте угрюмо отказался, с ненавистью посмотрел на меня, и мы вышли во двор.

Одри взяла меня под руку, и мы долго молча шли по дорожке. Пал туман, и зажженные в саду фонари окружали светлые нимбы.

— Мне показалось, что вы за что-то сердитесь на меня, — сказала Одри.

— А мне показалось, что вы запрезирали меня.

— Запрезирала? За что?

— За то, что я здесь…

Если бы она что-то знала, она должна была дать мне понять.

— Боже мой, какая глупость… — Она помолчала немного. — Скажите, а что с Гереро?

Она все-таки думала о нем. В отличие от меня. Хотя именно мне, его адвокату, следовало помнить, что время идет и срок подачи апелляции приближается. Я пожал плечами.

— Ничего, мисс Ламонт. К сожалению, ничего нового…

— В прошлый раз вы спросили у меня, мог ли он совершить убийство. Я думала об этом…

— И к какому же выводу вы пришли?

— Не знаю… то мне кажется, что безусловно не мог, то появляется уверенность, что мог, и легко… Что мы вообще знаем друг о друге? И даже о себе… Вы думаете, я знаю себя? Нет. Иной раз я взгляну на себя в зеркало, посмотрю на это совершенно незнакомое лицо и думаю, что эта особа еще выкинет… Вы знаете, Язон, почему я пыталась покончить с собой?

Я промолчал.

Она смотрела на меня с какой-то настойчивой требовательностью.

— Вы думаете потому, что Гереро бросил меня? Чепуха! Просто потому, что я вдруг ощутила чудовищное одиночество. Я точечка в безбрежном мире… Одна, совсем одна. Ни людей, которым я нужна, ни дела, которое нужно было бы мне… Рисунки, попытки стать фоторепортером — все это было дамским рукоделием. Я помню тот вечер. Я вдруг ощутила свое одиночество и свою никчемность так остро, так безжалостно, что поняла — это конец. Мне было не страшно умирать. Страшно было жить…

У меня сжалось сердце. Боже, до чего же нелепо устроен мир, если это очаровательное существо не могло быть счастливо. Мне вдруг остро захотелось прижать ее к груди, заслонить от зеркала и одиночества, растопить ее замороженное сердце. И я смог бы это сделать — столько я испытывал в это мгновение теплоты и нежности к Одри Ламонт. Она буквально захлестывала меня, эта нежность и теплота, мне было трудно дышать. Если бы я только мог рассказать ей… Но я не знал нужных слов. Я только взял ее руку и осторожно сжал в своей. Почему любовь всегда приносит с собой грусть?

— Не надо, Одри, — пробормотал я. — Все будет хорошо… — Я остро осознавал, какими жалкими и никчемными были мои слова, но Одри вдруг остановилась и пристально посмотрела на меня. В полутьме сада ее глаза показались мне огромными и странно напряженными. Может быть, безумными.