Дуров вошел в подпольную организацию и по рекомендации Щепкина был назначен кассиром.
Расставшись со Ступиным, Щепкин долго кружил по улицам и переулкам, заходил в магазины, задерживался перед пустыми витринами, где сиротливо пылилась краска для ресниц и жухлые коробки с пудрой подозрительного происхождения. Убедившись, что визит в скромную артель оказался незамеченным, Николай Николаевич свернул в тихий арбатский переулок, где проживал в собственном четырехэтажном доме с гранитной облицовкой цоколя и чугунной решеткой, замыкавшей двор. Сейчас в доме ему принадлежала только одна-единственная квартира, предоставленная по ордеру как квартиросъемщику.
Поднявшись на второй этаж, Щепкин открыл дубовую, проложенную стальным листом дверь и, мягко ступая по ковровой дорожке, прошел в кабинет.
Постоял у окна, не приметил ничего подозрительного и сел за письменный стол.
«Передайте Колчаку через Стокгольм, — решительно писал Щепкин. — Москвин прибыл в Москву с первой партией груза, остальных нет. Без денег работать трудно. Оружие и патроны дороги. Политические группы, кроме части меньшевиков и почти всех эсеров, работают в полном соглашении. Часть эсеров с нами. Живем в страшной тревоге… Настроение в Москве вполне благоприятное… Ваши лозунги должны быть: «Долой гражданскую войну», «Долой коммунистов», «Свободная торговля и частная собственность». О Советах умалчивайте… В Петрограде наши гнезда разорены, связь потеряна…»
Написанное письмо Щепкин аккуратно сложил, чтобы отнести в тайник. Завтра оно будет отправлено. Но путь ему предстоит долгий, а деньги нужны немедленно.
ГЛАВА II
На вокзальной площади смешались бивак, ночлежный дом и больница. Тысячи людей, покорные судьбе, лепились на приступках подъездов, у фонарных столбов и тумб, возле бревенчатых подслеповатых домов. Узлы, корзины, баулы, тощенькие котомки, шинели, чуйки, армяки и полушубки, платки, капоты и галифе сбились здесь в немыслимую кучу.
Поезда брались приступом, счастливчики громоздились на крыши, на площадки и на буфера. Отсюда двигались с севера на юг, с юга на север, с востока на запад и обратно. Из разоренных городов в такие же деревни, истерзанные войной, недородом, бандами, смертью.
На площади продавали, меняли и покупали все: от припрятанных наганов до «малинки» — чудовищной смеси морфия, опиума и хлороформа, которая могла свалить с ног и извозчичьего битюга. Зазывно пошевеливая бедрами, прохаживались крашеные особы и шныряли молодчики в кепках, нахлобученных на глаза. То и дело раздавались истошные крики людей, лишившихся последних денег, чемодана или котомки с куском черствого хлеба.
Возле входа в вокзал в живом кругу добывали пропитание два беспризорника. Один, закатывая глаза на тощем, немыслимо грязном лице, тренькал на балалайке, второй выделывал на асфальтовом пятачке кренделя босыми, в коростах, ногами и пел частушки:
На дощатом заборе белели свежие листы обращения Московского Совета к трудящимся города:
«Попытка генерала Мамонтова — агента Деникина внести расстройство в тылу Красной Армии еще не ликвидирована… Тыл, в первую очередь пролетариат Москвы, должен показать образец пролетарской дисциплины и революционного порядка…»
Кончив петь частушки, беспризорник сдернул рваную шапку.
— Дайте, не минайте, — скаля зубы, заговорил он. — Кто меня мине, того чека не мине…
Сердобольная тетка в плисовой кацавейке подала беспризорнику две вареные картофелины. Он сунул добычу под рваный малахай, перепоясанный ремнем, и повернулся к усатому дядьке в крепких сапогах, который жевал пирог с требухой, купленный у торговки-разносчицы.
— Дяденька, дай кусманчик!..
Дядька деловито спрятал в карман недоеденный пирог и ткнул парнишку кулаком в лицо.
На набережной маршировал отряд всеобуча, старательно топал по разбитому булыжнику. На плечах у обучающихся были древние берданы.
Ветер гонял по мостовой грязные листья, перекатывал клубки ссохшихся веток и трепал полотнища лозунгов. Величавые слова революции были написаны неровными буквами на грубом выцветшем кумаче.
Из века, не знавшего счастья и света, рождался век надежд. И, как всякие роды, рождение будущего было трудным.
Вячеслав Рудольфович, прибывший поездом с Украины, прихрамывая и опираясь на палку, вышел на вокзальную площадь.
День отходил. Под мостами, в подворотнях и тупиках копились сумерки. В мягком свете склоняющегося к закату солнца дома, заборы, крыши, фонарные столбы и чахлая зелень редких палисадников гляделись приветливее. Милосердные тени смазывали выбоины в штукатурке стен, провалы выбитых окон, ржавые потеки на углах домов и ухабины на булыжной мостовой.
Опускающееся солнце напоминало о неумолимом беге времени. Оно текло как река, и не было силы, чтобы задержать его.
Вячеслав Рудольфович жалел время. Каждый исчезающий день — это отходящий, невозвратимый уже кусочек человеческой жизни, которая лишь детям кажется бесконечной. Сейчас на вокзальной площади его не покидало подсознательное ощущение, что вместе с истекающим днем уходит что-то, им лично не сделанное. Что он обязан был успеть больше выполнить, свершить для революции. Вот для этих людей, которые грудились на грязной вокзальной площади. Ради них он отдаст все силы, служит великой идее, которая должна досыта накормить вон того белоголового мальчика, прильнувшего к исхудалой матери. Дать кров старику в драном армяке и лаптях, роющемуся плоскими от вековечной работы руками в тощей котомке. Принести счастье и любовь испуганной девушке в юбке, сшитой из солдатской шинели.
Вячеслав Рудольфович жалел их расстроенным, чутко понимающим сердцем и ощущал вину перед ними.
«Жизнь ничего не дарует без тяжких трудов и волнений», — писал Гораций.
Философам было хорошо — они могли витать в облаках, думать о счастье и справедливости на сытый желудок и сочувствовать бездомным, укладываясь в теплую постель.
Коммунист Менжинский ходил по земле. По огню, по смерти, страданиям, пожарищам и горю. Единственное, чем он мог оправдывать себя перед самим собой, — тем, что вместе со всеми делит это горе, беду, бесконечные трудные дороги, голод и холод, равной меркой отрезает огромную опасность.
— В центр так в центр, — равнодушно сказал извозчик. — Нам хоть на тот свет, лишь бы заплачено было… До «Метрополя», извиняйте, три сотни, господин-товарищ…
Он настороженно смотрел в лицо Менжинского, пока тот не отсчитал деньги.
— Вперед теперь плату берем… Потому как веры промеж людей не стало… Но, сердешная, навались!.. Но!.. Овса давно не пробовала лошаденка. Эх, времена, мать их за левую ногу… Да трогай же, пропащая!
Надсадно тарахтели по булыжнику колеса. Обшарпанная пролетка дребезжала всеми частями. Расслабленно опустив руки, Вячеслав Рудольфович отдыхал и думал, зачем его срочно вызвали в Москву. Вспоминал кипящий котел Украины. Бешеную, без сна и отдыха, работу особоуполномоченного с правом смещения, ареста и предания суду ревтрибунала всех, не подчиняющихся его распоряжениям.
Чрезвычайными полномочиями распоряжаться было далеко не просто там, где перемешались немцы, Центральная рада, банды атаманов Ангела и Зеленого, анархисты, петлюровская директория, кулачье, подстреливающее из-за углов комиссаров и комитетчиков, деникинская разведка, дезертиры, лазареты с сыпняком, шайки уголовников, беженцы, сотни тысяч отчаявшихся людей.
А в прифронтовой полосе надо было наводить строжайший порядок, организовать оборону узлов железных дорог в районе Конотопа, Сум и Воронежа, распутывать заговоры, бороться с бандитизмом, раскрывать подпольные белогвардейские организации.