5 февраля 1942

Еще и еще раз Я. Смешно получается: мне кажется, что я тебе надоел письмами, а ты пишешь, что боишься наскучить мне. Ерунда. Я был бы счастлив, если бы получал их штук 20 в день. Мечтаю о времени, когда я смогу доказать тебе это. Придет ли оно? Мне кажется, придет. Иначе было бы слишком жестоко со стороны Судьбы. В сущности говоря, она, судьба, нас еще не баловала счастьем. Правда, ей, судьбе, время не дало развернуться. Мучительно мало мы были вместе, буквально я помню каждый прожитый день, прожитый нами вместе день. Дни наших свиданий во время войны стали для меня колоссальными событиями. Я бы сказал, историческими днями моей любви и жизни, где бы я ни был, куда бы война меня ни послала, эти дни будут ведущими, зовущими, ибо они постоянно говорят мне: жить, жить, жить.

Маленькая, ты сейчас хочешь кушать, я знаю. Могу тебе предложить раковую шейку, хочешь? Маленькая, если бы я был около тебя, я бы из-под земли достал тебе все, чтобы ты и не знала и не думала об этом. К несчастью, я страшно далеко и нищ. Нищ, как гений. Ничего-ничего, скоро мы разбогатеем. Я тебя засыплю раковыми шейками, вот. Так, мне кажется, еще никто никому не говорил. Дай только кончиться войне. Уж мы тогда свое, земное, доживем. На земле свое долюбим. Отыграемся на этом чудовище — времени. Соберутся все наши настоящие друзья. Эх, где-то они сейчас? (…) Интересно, кто-то из нас вернется домой? Я об этом очень редко думаю, но как подумаю, так думаю крепко. Время покажет. А пока пусть звучит лозунг «сачков»: не унывай.

Целую тебя, дорогая жена.

Твой усач Зямка.

8 февраля 1942

Писать — так писать. Решил теперь писать письма по утрам, до завтрака. Утро вечера мудреней, должен доложить, что со вчерашнего до сегодняшнего никаких сенсационных происшествий не произошло. За исключением, пожалуй, того, что я вчера вечером побрился. После чего усы заиграли с еще большей четкостью и красотой. Усы мои пройдут через хребты веков.

О чем я хочу говорить беспристрастно, так это о моей великой тоске по тебе. Маша! Милая моя! Столько тоски, по-моему, еще не вмещало ни одно юное сердце. Я еще никогда не ощущал такой силы желания, как сейчас. Потому я и рвусь скорей отсюда, куда угодно, чтобы поскорей пройти это генеральное событие, испытание на жажду жизни. И если индейка (судьба) будет милостива ко мне, вернее, к нам, домчаться к тебе и ото всей души пожать твою руку, вложив в это пожатие все свое сердце. Поэтому я и рвусь отсюда. Может быть, моя маленькая жизнь ускорит в какую-то миллионную долю разгром черной сволочи, причинившей нам столько неприятностей.

Мария, ты мне дорога как самое близкое и родное на этой планете, и с каждым днем ты становишься дороже, и значительней, и необходимее. Мне очень трудно жить без тебя. Мария! Я тебя так никогда еще не называл, что ж, так твое имя звучит очень поэтично… Целую. До утра, до головокружения. Твой Зямка.

12 мая 1942

Моя родная женушка! Вот я и боевой командир. Дали мне бойцов. С утра до ночи работаю с ними. Учу саперному искусству. Ложусь в 12, встаю в 5 утра. Понемножку привыкаю. Напиши, какие дела у тебя, что нового. Не натворили ли мы чего? Безумно хочу сына!

12 июня 1942

Получил сейчас твою открытку из Люберец. Экспедитор полз, полз. Я ему махал рукой, дескать, подожди. А он ползет, каналья. Экспедитор. Таким шикарным словом у нас называют почтальона. Это отчаяннейшая душа, будь он трижды здоров и крепок. Открыточка мятая, потертая, а слова в ней нежные, нужные. Очень нужные слова. Контрасты поразительной силы…

Я хочу тебе рассказать, девочка, как умер Василий Борзых. Он всегда был моряком, а война приказала ему надеть пехотную гимнастерку, сапоги и пилотку. И Василий пошел в пехоту. Был он шумный, веселый парень с трудно разборчивым голосом. Храпел он, как Женька Долгополов, даже еще сильнее. Звание у него было старшины второй статьи, морское. Однажды вечером он мне рассказал про Марсель, он там бывал в 1934 году. Мы бежали вверх по невспаханному лугу, мокрые от пота, и вот Василий упал! А когда через полчаса его принесли в деревню, он не хотел, чтобы его вносили в сарай, он хотел смотреть в небо. Синее небо… Я смотрел на него и не понимал, что Василия Борзых больше нет… Он сказал мне: «Дайте, пожалуйста, мой вещевой мешок». Удивительно чистым голосом, как у Севки Багрицкого. Мешок был под ним, на спине. Я обрезал лямки и осторожно вытащил мешок. Он серьезно смотрел вверх. Почему, думаю, голос стал чистым? Он попробовал развязать мешок, но мы помогли ему. Покопавшись в нем, он достал тельник, бескозырку и воротник морской. Поднес к глазам и широко развел руки. Чистым свежим голосом он запел: «Раскинулось море широко». Он смотрел все в небо, и глаза его заблестели водичкой, и у меня тоже, и у всех. Тут же он умер.

Я плакал, мурашки прыгали по спине, потому что он не придумывал себе никогда эту красивую смерть. Он не вычитал ее ни в какой книге. По-моему, он ничего не читал. Это не из пьесы, а театрально… Может быть, я буду еще делать роли, но умирать на сцене — вряд ли. Потому что это назовут театральщиной… Расскажи это Арбузову. За мной пришли.

Из письма 16 июня 1942

Э-ге-ге-гей! Милая, ты услышь меня, в блиндаже сижу и заряд вяжу.

Это просто невозможно.

Сколько можно, разве можно

Ждать, и ждать, и ждать, и ждать,

Волноваться и гадать.

Я приказываю гневно,

Чтоб писала ежедневно,

Ежедневно, ежечасно,

Ведь неведенье — ужасно.

Если ты замедлишь вестью —

Я убью тебя на месте.

Если ты мне не напишешь,

Я тебя повешу, слышишь?

Заруби мои вопросы

На своем носу курносом.

В остальном же все в порядке.

Время мчится без оглядки,

Молоко подешевело, это дело.

Сквозь пургу, ветер, туман

Доползет к тебе Залман.

18 июля 1942

Жена Мария! Еду опять пятые сутки. Куда? Ты, надеюсь, представляешь себе мое состояние в этот вечер, когда мы, эшелон, стояли в Москве, на окружной. Это ужасно. Я звонил тебе в ТЮЗ — сказали, что ты в театре Сатиры. Телефон неизвестный. Боже мой, я готов был крикнуть на весь белый свет какое-нибудь злейшее ругательство.

Ты, деточка, не волнуйся очень, я не пропаду. А Симонов действительно правильные стихи сочинил: жди меня, и я вернусь. Сейчас мимо меня промчался поезд пассажирский в Москву. Как-нибудь и я так — к тебе. Дорогая, милая моя. Ожидаются отважные бои. Во имя тебя выйти из них победителем — вот мой лозунг. Для этого у меня есть достаточно знаний, желаний и ненависти. Нужной ненависти. Любимая, вероятно, я еще не скоро получу от тебя письмо в связи с моим перемещением. Ты пиши чаще. Знай, теперь же жизненно необходимо, чтобы каждый день Шалопанов приносил мне от тебя что-нибудь. Сегодня вечером напишу подробное письмо. Целую.

Из письма 18 августа 1942

…Урвал наконец минутку, чтобы сообщить тебе, что муж твой жив, здоров и успешно воюет с мадьярами, венграми, немцами и прочей сволочью. О том, что моя работа полезна, подробней узнаешь из последующих писем, которые будут обстоятельнее. У нас идут ожесточенные бои. Сейчас я только понял эту обыденную фразу из Совинформбюро. Сообщи адрес Балтфлота. Целую, Зямка.

21 августа 1942

Жена! Мария! Пишу и не знаю, застанет ли эта открытка тебя в Москве. Хорошо бы так. Машенька, я рад, что ты так уверена в моей неуязвимости. Правильно, дорогая, так и надо. Очень приятно здесь читать твои веселые жизнерадостные письма. Они как жажду утоляют. Побольше пиши. Имей всегда при себе пачку открыток и где бы ты ни была — пиши. Сидишь ты в трамвае, пиши: «Сижу в трамвае номер 41 — еду к тебе». Вот такие мелочи очень нужны. Я пишу в поле, жара и мины, но все мимо меня.

Я расскажу тебе, жена, очень много интересных вещей. О том, что такое нервы человека, что такое воля, что такое жажда скорей и лучше выполнять приказ. Когда вникнешь в «дело», шум и грохот, окружающий тебя, только подгонит твою энергию. Хорошо, что я умный и иногда анализирую свою буйную душонку. Хочу скорей кончить с этой сволочью, хочу видеть тебя, поэтому не боюсь усталости, недосыпаний и прочих мелочей войны. Жди. Целую, Залман.