Изменить стиль страницы

— Скрытники вы оба с Литтой. Вот Алексей изумится. Да, одно мое горе, как с детьми без человека? Фрейлейн не едет. Просто не знаю.

Бледненький Витя, который стоял тут же, у кресла матери (не отставал от нее ни на шаг последние дни), сморщил белые свои брови и задумчиво сказал:

— Не надо никого. Папа с тобой будет, я буду…

— Ты? Вот мило. А за тобой кто смотреть станет?

Витя исподлобья взглянул на мать и самолюбиво вспыхнул.

— Конечно, никого не надо, — поспешно проговорил Роман Иванович, улыбаясь в усы. — Что вы беспокоитесь? Одна Вавочка ведь маленькая.

Катерина Павловна заболтала о другом, о том, как она боится за Алексея: заскучает.

— Работы не будет, — какая ж ему на чужбине работа? Знакомых нет…

«Если бы ты знала, что там Габриэль, — подумал Роман Иванович. — А прекрасному Алексею надо будет впоследствии шепнуть, если заскучает. Вдали эти игры безопасны».

Извинившись, Катерина Павловна вышла на минуту по зову горничной. Витя двинулся было за матерью — и остался.

Некоторое время они молча смотрели друг на друга, — Сменцев и мальчик.

Потом Витя с усилием, волнуясь, сказал:

— А вы тоже поедете за границу?

— Поеду.

— Скоро?

— Да, очень скоро.

Помолчали.

— Вы к нам с деревни не пришли, — сурово сказал мальчик.

Роман Иванович ответил серьезно и просто:

— Я занят был, Витя.

— На паровозе ездили?

— Нет, теперь другое. Тоже хорошее и страшное.

Опять помолчали. Опять начал Витя, тише, почти шепотом:

— Я хочу ничего не бояться. Я уж сейчас почти ничего не боюсь. Когда совсем вырасту, я хочу быть, как вы. Хорошо? Только вы никому не говорите, пожалуйста.

И он поднял на Романа Ивановича светлые глаза. Такое в них было обожание, что Сменцев даже почувствовал себя растроганным слегка и удержался от усмешки. Сказал серьезно:

— Это хорошо, очень хорошо. И никому не скажу. Пусть будет наша тайна.

Вспомнил Стройку, вспомнил первое знакомство с Литтой. И как она с злорадством заметила ему, что Витя его ненавидит. Точно и тогда не знал Роман Иванович, как этот Витя втайне обожает его. Все вот такие тихие, скрытные, тонкие и самолюбивые дети его обожают. Еще как!

Пришла Катерина Павловна. Поговорили немного. Сменцев встал.

— Не буду я на Лилиной свадьбе, досада какая! Витя, иди, дружок, слышишь, тебя фрейлейн зовет. Иди же, простись с дядей и ступай.

Роман Иванович видел, как Витю передернуло от слова «дядя». Он, Роман Иванович, таинственный герой его, которого ветер слушается, который ездит на паровозах и еще что-то делает, лучше и страшнее этого, — вдруг «дядя». О, какая мама странная! Она ничего, ничего не понимает.

Сменцев, хмуря брови, протянул Вите руку:

— До свиданья, Витя. Желаю вам быть здоровым, хорошо доехать. Не забывайте.

И крепко, точно взрослому, пожал он маленькую, холодную лапку.

Уже не слушал, что говорила Катерина Павловна, провожая его. Вышел на узкий, грязный проспект с рыжим, вчера выпавшим — сегодня распустившимся снегом, с пронзительными звонками трамваев.

Дневные, осенние сумерки стояли в воздухе, не двигаясь. Ни туда ни сюда. Ни в день, ни в ночь. Казалось, они, серые— вечные над сырым городом; всегда были, всегда будут. Они — его, он родил их, они нужны ему, и взойди солнце — спрячется город, уползет в землю, как дождевой червяк.

Все покончено. Нынче после обеда еще к Литте в последний раз, prendre congé [18] у величественной графини, — и до свиданья. От Флоризеля было сегодня письмо: на Шипке спокойно. Роман Иванович уезжает в Париж с легким сердцем.

Глава двадцать шестая

«ПОСТРАДАВШИЕ»

Грустные глаза Жени Рудаковой. Ее косы черные, тугие, как встарь — венцом вокруг головы. Личико маленькое, изжелта-смуглое, осунувшееся — и беспокойное, и равнодушное. Прежде совсем иное было в нем выражение, и оттого кажется, что Евгения Логгиновна так старше Романа Ивановича разве года на два.

— Так у вас нынче журфикс, Женя? — спрашивает Роман Иванович.

— Да, Ромочка. Останьтесь непременно. Скука ужасная бывает. Но что ж делать-то?

Сидят в небольшом, узком салончике обыкновенной, не очень дорогой, но и не очень дешевой парижской квартиры. За стеклянной стеной — столовая. Там над столом уже горит лампа. Затянутая горничная расставляет чашки на тарелках.

— Ах, опять эта Луиза по-своему, — стонет Женя. — Вот не могу приучить, чтобы все чашки к моему месту, к спиртовке, ставила. Ну, да все равно. Манюся, у тебя фартучек расстегнулся. Поди к маме.

Кудрявая девочка лет шести, которая тут же, на ковре, тихо играла кубиками, едва повернула голову и не пошла.

— Вот видите, Ромочка, не слушается. Почти не говорит со мной. А с Луизой болтает. Отвыкла от русского языка. И подумать, что никого у меня, никого и ничего нет, кроме этого ребенка.

— Не узнаю вас, Женя, — проговорил, хмурясь, Роман Иванович. — Все жалуетесь. Пятый раз вижу вас за эти несколько дней, и ничего вы мне толком о себе не рассказали, только стонете.

Женя вздохнула. Да, конечно, изменилась. Ведь почти десять лет прошло с тех пор, как они, оба юные, оба несчастные и оскорбленные, но живые, сильные молодостью, — встретились там, на севере, в ссылке. Она уж кончала… только год прожили вместе, но было так славно. Не забыть этого года. Влюблена? Пожалуй, да. Конечно, да. С тех пор чего-чего не пережилось, — подумать страшно! — а это не забылось. И когда увидела его теперь, нежданно, — руки даже затряслись. Помолодела на мгновенье, а потом стало еще скучнее жить.

— Я был влюблен в вас тогда, Женя, — сказал Роман Иванович, будто подслушав ее мысли. — Немножко, но кто знает, если б вы не уехали…

Она вспыхнула.

— А я уехала. И что потом было, Ромочка!

— Знаю, я ведь не упускал вас совсем из виду. Порадовался, что вы за Ригеля вышли. А вы несчастливы.

— Да, нет, Ромочка, не то! — смешалась она. — Исаак Максимович великолепный человек, мы очень дружны… Но он такой деятельный, вечно занят, в делах… А я от всего отпала как-то. Жизнь меня сломила, Ромочка.

Он встал и, хмуря брови, прошелся по маленькой комнате. Женя сидела, бессильно опустив руки. Это была ее привычная поза.

— Мы все такие, право, — сказала она, точно извиняясь. — Исаак бодрый, но он исключение. Ведь против жизни не пойдешь. На стену не полезешь. От России отвыкли. Делать буквально нечего. Иным как бы только прокормиться. Поженились, замуж повыходили. У меня вот, слава Богу, ребенок. Кто поспособнее — к искусству потянулся. Маруся Зыкова, например, лепит. С художниками сошлась. А то вот эти журфиксы. Нарядимся в хорошие платья, у кого есть, и в гости друг к другу ходим.

Роман Иванович остановился, усмехнулся вбок и сказал:

— Бедненькая вы, Женичка. Очень уж распустились. Подтянуть вас некому. Исаак-то Максимович чего же смотрит?

Женя робко зашептала:

— Ромочка, я вам скажу: не верю я в его бодрость. Обманывает себя. Дела его — как колесо: вертится на одном месте, ну и ладно. Я не вхожу, а все-таки видно же: либо пустяки, либо распри разные, мелкие истории, ну, он хлопочет, улаживает… Скучно, ох, как скучно. Свежий человек, когда приедет, так два месяца волосы на себе рвет: это, мол, вы живете? А через два месяца обтерпелся, привык — и сам такой же.

Роман Иванович хотел что-то сказать, резкое, кажется, но остановился: в передней хлопнула дверь.

— Верно, Исаак, — поспешно вскочила Женя. — Поздно. Манюлю надо уложить, да сама оденусь.

— В хорошее платье? Погодите, Женя, я хочу знать, с Ржевскими вы теперь как, в ссоре?

— С кем? Почему в ссоре? Вы когда же их видали? Ах, Наташу я ужасно всегда любила. Да и теперь она… приезжает сейчас ко мне. Давно, впрочем, отошла… от всех. А Михаил, — тот очень дружит с Исааком Максимовичем…

вернуться

18

взять отпуск (фр.).