Наташа с грустной нежностью прощалась, с волнением. Глядела на Флорентия — и что-то милое, молодое, забытое вставало в душе. Веяния живых дней чуялись. На кого похож он? На Литту? Нет. На брата ее убитого, на Юрия. И похож — и не похож. Другое совсем лицо. Ямочка вот только на подбородке. Юрия тоже любили все, но иначе, без нежности. Просто за то, что в нем жизнь чувствовалась, бодрая, играющая; жизнь — и счастие. Счастьем он точно заражал. А погиб — и вспоминается странно, без грусти, как тень, как сказка небывшая. Наташа свою молодость, свою душу живую вспоминает, — себя прежнюю чувствует, какою была во времена встреч с Юрием. И оттого приятно ей, что в облике Флорентия мелькнул Юрий. Но хорошо, что Флорентий другой. О, другой! Как-то думала Наташа, что у Юрия вместо души, была только музыка. Разбился инструмент — погасла музыка. Человеческая, стойкая душа смотрела из глаз Флорентия.
— Увидимся ли? — сказала Наташа, подавая ему руку в последний раз.
— Как захотите, — ответил Флорентий и улыбнулся. — Я-то захочу. Выздоравливайте только. Право, надо.
— И могу?
— И можете, можете. Уж я знаю. Уж мне верьте…
Михаил длинное письмо написал было Литте. Изорвал его, не понравилось, написал короче. Главное — просил приехать. Что письма? Только недоразумения плодят.
В конце октября Михаил увидит Сменцева в Париже. С тем и расстались.
Вечером, в круглой столовой, за чаем было немножко грустно. Молчала Наташа, сумрачно молчал Михаил. Больной Орест один улыбался.
— Славный человечек! — сказал он вдруг, кивнув, старику-профессору, который сосредоточенно раскладывал пасьянс.
Все поняли, что это относилось к Флорентию. Дидим Иванович быстро взглянул на племянника.
— Ну еще бы. Однако прост. Страшно за него. Перед ним — стыдно, за него страшно. Не то, что за него, а…
— Дидим Иванович, — перебил его Михаил, — а что это за человек — Сменцев? Что вы о нем знаете? И вы его видели?
— Видел. Я знаю от Сергея. Как тебе сказать, Михаил? Стар я, и уж когда сам над собой крест поставил, уж опасаюсь о других судить. Может, и хороший человек. Влияние большое имеет, а не разговорчив. Лицо — кривое.
— Кривое?
— Да, неровное какое-то. Улыбается — вкось, брови нарисованные, одна выше другой. Не то красив, иные просто красавцем его считают, не то — не знаю, как будто и противен. Замечательный.
Юс, до тех пор молчавший, кашлянул и сказал басом:
— Провокатор, может. Вот и все.
— Ну, нет, — уверенно сказал Дидим Иванович. — Уж это нет. Что угодно, а только поручусь, не «про». Мелко плаваете, Юс. Стар я, а тут глаза у меня острые. У господина Сменцева — характер потяжелее.
— Крупный провокатор, тем хуже, — зло проговорил Михаил.
Но Дидим Иванович не сдался. Его поддержал Орест, который тоже видел Романа Ивановича.
Спорили бесцельно. Михаил, видимо, злился. Был несправедлив.
— Если и провокатор, — объявил Дидим, — то все же такой, что не Юсу об этом судить. Дело его — дело иное, в нем и провокаторы иные. Как бы вовсе не провокаторы. Знаешь, Михаил, как его называют? Иваном-Царевичем, Романом-Царевичем. А брови кривые.
Михаил покачал головой и глубоко задумался.
Глава двадцатая
ВВЫСЬ
— Доложите княгине, — сказал Роман Иванович, сбрасывая теплое пальто в громадной темностенной швейцарской — сенях.
Час довольно необычный: девятый в половине. Лакей, однако, уже склоняется подобострастно: «пожалуйте».
Медленно входил Роман Иванович по дубовой лестнице с широкими перилами. С досадой думал, что через полчаса ему опять надо трястись на извозчике через весь город. А на улице плохо: черный, холодный пот в воздухе, на камнях, на блестящих и скользких тротуарах. Октябрь Петербурга, тупой, мокрый и зловонный.
Здесь, в этом далеком и богатом особняке, — тоже не тепло и не уютно. Слишком высоки, должно быть, комнаты. Желание уюта есть: ковры, много вещей, длинные на лампах абажуры; а пустынно все-таки и грустно.
В первом салоне — никого. Роман Иванович прошел его и направился к темной портьере налево. Но портьера поднялась.
— Ami, c'est vous! [2]
Поцеловала его в голову, пока он, склонясь, целовал ее бледные, сухие руки, холодные камни ее колец.
— Сюда, ко мне, здесь теплее. Давно ли? Ах, Боже мой! Надеюсь, надолго?
Прошли в большую гостиную, длинную, очень заставленную, но тоже неуютную. Впрочем, тут действительно было теплее: в углу неярко, но все же топился камин.
— Давно ли, княгиня? Всего три дня. Стремился к вам, и вот первые свободные полчаса… Сегодня вечером мы еще увидимся, вероятно?
— Ах, вы будете? Я собиралась. С того вечера, две недели тому назад, состоялось только одно собрание. Сегодня же… Ах, Боже мой, поговорим после об этом. Я так рада вас видеть, наконец, у себя. Ведь с прошлой весны ни разу, да, ни разу не заглянули. Тот вторник, две недели тому назад, когда обедали, — я не считаю…
Она сидела на кушетке, у камина, среди кучи разноцветных шелковых подушек. И, надо сказать правду, была между ними совсем некстати. Подушки нежные, мягкие, а она сухая, длинная, угловатая, в длинном суконном платье, строгом, темном.
Княгиня Александра Андреевна никогда не была красивой; но, как говорят, elle avait du style [3] со своим плоским, лошадиным лицом, суховатой фигурой, и могла в свое время нравиться; ее портило вечное выражение сладкой плаксивости в глазах, в губах, неожиданная истеричность движений. Глаза, полузакрытые поблекшими веками, вдруг расширялись восторженным испугом, — и это было очень неприятно.
— Но вот — я у вас, княгиня, — сказал Роман Иванович серьезно, даже несколько строго, присаживаясь на низенький стул около кушетки. — Я очень желал с вами говорить. Мне надо говорить с вами.
— О, мой друг… — произнесла княгиня испуганно-нежно и, с робостью протянув руку, на которой звякнул платиновый браслет, положила ее на руку Романа Ивановича.
Он медленно поднес к губам руку княгини и так же медленно отвел ее.
— Вы единственный, единственный, — шептала княгиня, прикрывая глаза. — О, как я понимаю, чувствую вас! Сила высшая между нами… Ей сладко покоряться, носить вечно в сердце покорную память.
— Княгиня…
— О, зачем?.. Так далеко, так чуждо… Разве не друг вам моя душа…
— Алина, — произнес Роман Иванович, — Алина, мы друзья. Нас соединяют общие стремления. А в тот памятный вечер, когда вы проникли в тайну и святость досмертных обетов чистоты… с того вечера наша связь ненарушима.
Все это Роман Иванович говорил без малейшего чувства, голосом деревянным, слегка повелительным. А деревянность и повелительность действовали на княгиню как самая нежная музыка. Покорный восторг заиграл в ее глазах. И стала она томно тяжелеть среди своих подушек.
— Я вас не люблю, Алина, — продолжал Роман Иванович с той же монотонной твердостью. — Я не должен, не хочу и не буду знать любви к женщине. Женщина могла бы мне быть другом и помощником. Увы! Таких женщин я не встречаю. Одну лишь встретил — вас.
Княгиня молча кивала головой.
— И, Алина, женщины для меня — или предмет жалости, или… орудие. Да, орудие, когда они могут, не сознавая, послужить мне, моему святому делу. Хотя бы тем уже, что спасутся сами.
Весьма было темно и запутанно. Роман Иванович это заметил, — он говорил, мало слушая себя, занятый другими мыслями. Заметила и княгиня, пролепетала:
— Куда вы хотите прийти?
Он улыбнулся неприятной своей улыбкой, немного вбок, и сам взял княгиню за руку.
— Алина, мне нужен ваш совет, ваша поддержка… Вы слышите, — поддержка. Я приму ее, если вы меня поймете. Несколько дней тому назад я решил… обвенчаться с молодой девушкой.
Княгиня приподнялась на подушках, вытянула черный стан и раскрыла глаза.