Изменить стиль страницы

В прекрасно сшитом пальто, в дорогой, мягкой шляпе и высоких воротничках — Романа Ивановича не узнать. Он кажется старше, но и красивее. И еще кажется, что он в этих воротничках и родился, что только они, а отнюдь не синяя рубаха какая-нибудь, — его настоящее одеяние. Как удивилась бы Литта. Ей, не видавшей его иначе, как в синей косоворотке, часто думалось, что никакая другая одежда к нему не шла бы; недаром все эти Петеньки да Федоры-кузнецы ему как свои.

В Ковенском переулке — низенький дом-особняк. Красивый, темный, уютный, — такие в Москве бывают, а в Петербурге редки.

— Спиридон, как живешь? — окликнул Роман Иванович представительного старика, входя в громадную, чуть ли не двусветную швейцарскую.

Тот встрепенулся.

— Слава Богу, Роман Иванович. С приездом честь имею.

— Что Влас Флорентьич?

— Никак отдыхают. Откушали недавно.

— Вот отлично. Здесь, значит?

— Вчерашний день из Петергофа. До завтрева, кажись.

Роман Иванович уже быстро снимал пальто.

— Отлично, отлично. Не докладывай, не надо. Ведь никого у них нет? Где, говоришь? Во втором кабинете, что в сад выходит? Знаю, пройду.

Легко взбежал на лестницу. Прошел одну большую залу, другую, третью… Холодновато, мебель в чехлах, люстры под кисеей… Какие хоромы! Вот комната вся деревянной мозаики, вот биллиардная, — с ее стен смотрит ряд старинных портретов… А направо концертный зал: в полуоткрытую дверь тускло поблескивают трубки высокого оркестриона.

Вот и первый кабинет хозяина, строгий, темный, — деловой. Не любит его Влас Флорентьич. Особенно не любит он принимать тут каких-нибудь важных персон, оборони Бог, ученых, профессоров… плохо с этими себя чувствовал. Что ж, что миллионер и миллионы своим собственным умом нажил; что ж, что чуть не самый крупный русский издатель и газета его Земля Русская в сотнях тысяч экземпляров расходится; он все-таки мужичок, ум у него коренной, природный и хоть всеми делами самолично заправляет, — а при каком-нибудь сверхкультурном журналисте, вроде Звягинцева, или напыщенном профессоре — у него всегда может вырваться неловкое словцо. Они в нем заискивают, и не из-за денег одних, а чувствуя тоже, что в самом журнальном да издательском деле он чище их понимает; однако при каком-нибудь неудачном словце Власа Флорентьича не преминут усмехнуться в усы и запомнят.

И Влас Флорентьич избегает лично таких приемов. Есть у него на то другие люди, специально нанятые, да и два зятя, оба магистры, к редакции приспособлены. Ну, а во всем прочем — иное дело: во всем прочем хозяйский глаз и хозяйская рука.

Второй кабинет проще, уютнее и меньше. У широкого окна в сад, в удобном, стареньком кресле, отдыхает Влас Флорентьич.

— Кто это? Что надо? Ты, Василий? Да кто там, Господи Иисусе!

Привстал на кресле. Небольшой, крепкий, кряжистый, с седоватой бородой, — приятный старичок.

— Это я, Власушка, не узнал? — с лаской проговорил Сменцев, подходя.

— Да неужто же ты, Роман Иваныч? Откудова, скажи на милость? Ну, здравствуй, здравствуй. Вот негаданно обрадовал-то!

Поцеловались. Старик, действительно, рад был. Глядел, улыбаясь, гостю в лицо. Потом вдруг, точно вспомнил что-то, оглянулся пугливо на дверь, закрыта ли, и зашептал:

— Тебя видел кто? Кто пропускал?

— Спиридон видел. Да что ты, Власушка? Ведь у тебя и дом-то пустой. А люди разве не знают, что мы знакомы, приятели? И не такой я страшный или зазорный человек, чтоб тебе от всех сплошь меня хоронить.

— Да я так, спросонков… Сам не любишь на людях. Постой, ты скажи, может случилось что?

— Спросонков, Власушка, вижу… Или уж к старости пуганой вороной становишься. Ничего не случилось. Угомонись.

Старик вздохнул, потом тихонько засмеялся.

— И рад-то тебе всякий раз, а что правда, то правда: трусу праздную. Дел твоих не знаю, одно знаю: худых не будешь делать и кашу большую заварить можешь. Ты ведь не простой, ты у нас Иван-царевич, — Роман-царевич. А только стар я в новое чего впутываться, мне бы что есть дохранить. Пусть любовь моя, помощь да благословение пребудут в тайности.

— Эх ты, Власушка, старец Божий! — весело усмехнулся Роман Иванович. — Я ли твои тайности не уважал. В дом к тебе в гости не хожу, в газете твоей не пишу… Хотя отчего бы? — прищурился он, поддразнивая. — Я ведь мастер… Ежели на цензуру не глядеть, остро можно… Под псевдонимом, а?

Влас Флорентьич замахал руками в ужасе.

— Чего ты, чего ты! Под каким псевдонимом тебя скроешь? Да после не расхлебать, коли что. Голубчик, ты и не мни. Такие времена теперь… А я ли тебя не люблю? Флорешку тебе моего отдал, сам благословил, он человек молодой, пусть ищет, где глубже, ты на худое не поведешь. А я уж свое отжил, меня не пугай, ради Христа самого.

— Да пошутил я, папенька. На что мне твоя газета? А за любовь и за Флорентия спасибо.

— Как он у тебя? — с интересом спросил старик. — Пригождается? Ученый парень, только все мнилось мне — с какой-то он с придурью.

— С придурью! Коли чего папенька в сынке не понимает, то и придурь? Нет, он славный мальчик, тонкий, я им доволен.

Влас Флорентьич опять вздохнул.

— Тонкий. Вот где тонко, там и рвется. Да уж будь, что будет. Пущай его. Вам с ним виднее.

Помолчали. В комнате с прикрытыми занавесями окнами сильно темнело.

— Угостить бы тебя чем, Роман? — встрепенулся старик. — Вина может, ликеров… Я велю Василию, в минуту.

— Нет, не надо, поздно, — отозвался Сменцев. — А вот что: денег ты дай.

— Будет ли у меня? Поглядеть надо. Ведь много, чай, опять возьмешь?

— Не очень. Чека не станешь давать?

— Нет, нет, что чек. Лучше я тебе наличными, из рук в руки. Меж четырех глаз. Коли не хватит — скажи, когда опять придешь? приготовлю.

— Ладно. Пока дай тысячи две.

— Две? Ну, это найдется. Вчера тут лежало…

Влас Флорентьич достал откуда-то ключи и пошел в угол к темному шкапу.

— Электричество поверни. Вон хоть там, у двери. Дверь-то заперта?

Комната осветилась мягким, неярким светом.

— Я ведь не на дела твои даю, я их, дел этих, и знать не знаю, — говорил Влас Флорентьич, возясь у шкапа. — Я тебе даю, лично. Тебе ведь взять неоткуда. Тетенькино-то наследство мужикам роздал, как это у вас там идейно полагается.

— Конечно, конечно, мне даете, — смеялся Роман Иванович. — Уж это все давно решено и подписано. Мне разве пить-есть не нужно. Одеться тоже… Вот осенью думаю за границу поехать. Ну, до тех пор свидимся.

Влас Флорентьич аккуратно запер шкап и повернулся к гостю.

— За границу?

— Да, в Париж. Славный город. Недаром говорится: заедешь — угоришь.

— В Париж?

— Ну да, ведь сказал же. Что, мне туда поехать — покутить, что ли, нельзя?

Старик остро и умно глядел на него из-под седеющих бровей. Глядел и Сменцев; глаза его откровенно смеялись.

Улыбнулся и Влас.

— Кто говорит. Пути соколу ясному не заказаны. Вот тебе, пока. Хочешь считай, хочешь нет. Пачки считанные.

Опустил глаза и, вздохнув, прибавил прежним тоном:

— Вот и Флореша частенько, пришли ему, да пришли. Мне не жалко, что ж, дело его молодое.

— Я знаю, Власушка, ты на лодырничанье не скупишься. Умница ты у меня, старичок.

И он ласково похлопал его по плечу.

— Что ж вина-то не выпьешь?

— Нет, милый, я уж пойду. К тебе еще кто бы не пожаловал. Ведь знают же, что ты в городе.

— И то, — заволновался Влас Флорентьич. — Весьма даже возможно. Да я сам лучше поеду. В типографии человека надо повидать.

— Вот видишь. Прощай же, голубчик. Спасибо тебе.

— Не на чем. Мы што, люди — люди, а ты ведь Иван-царевич. Прощай, Романушка; Христос с тобой, благослови тебя Матерь Божия.

В дверях Сменцев обернулся.

— Ах, старик, старик. Ведь, вот иной раз думаешь: типография у него своя, народ известный, как бы подчас удобно это. А жалеешь тебя и соблазну ни-ни, не поддаешься.

— Что типография? Ну что еще типография? — торопливо отозвался Влас Флорентьич. — Свинчаток этих, что ли, нет? Эка! На наличные-то, друг, свинцу сколько хочешь закупить можно…