Валентина медленно и тихо опустилась в кресло, не сводя с Кириллова пристальных и внимательных глаз. Кириллову показалось, что лицо ее стало бледно до прозрачности, на щеках легли сероватые тени.

— Вы смотрите на меня и молчите, — продолжал Кириллов. Ему был неприятен, почти страшен этот неподвижный взор. — Вы слушаете меня, и я не могу и не хочу допустить, чтобы вы не проникали в сокровенную глубь моей души, которую я для вас открыл. С верой в вас, с любовью и преданностью я шел сюда, я ждал ваших слов… Я услышал из ваших собственных уст, что вы любите меня… Любите и говорите о несоединимом, о том, на что я не могу согласиться, чему не могу сочувствовать, как противоречащему всем моим представлениям о взаимной любви… Я люблю вас безгранично, но я обладаю твердой душой, Валентина Сергеевна. И поверьте, если б я увидел в этой любви нечто для себя несоответствующее, — я сумел бы победить себя. Теперь вы все знаете. От слова вашего зависит все. Я кончил.

Прежде еще, чем он произнес последнюю фразу, — он посмотрел в сторону Валентины и на секунду замер. Холодная волна пробежала у него по спине. Он увидал лицо Валентины, бледное, ноне пораженное, неторжественное, не огорченное, даже не злое. Из-за розовых губ очень маленького рта виднелась сверкающая полоса зубов. Выражение прищуренных глаз было бесконечно весело: Валентина смеялась. Она смеялась по-детски, открыто, не очень громко, не очень добродушно, но искренно и долго.

Кириллов, даже не бледный, а зеленый, стоял перед ее креслом, как немой. Она тоже не говорила ни слова, продолжая смеяться и не спуская с него глаз.

Говорят, что смех заразителен вопреки настроению и воле. Может быть, и Кириллов, глядя на Валентину, стал бы смеяться. Но она вдруг перевела дух и сделалась немного серьезнее, хотя губы еще продолжали складываться в улыбку.

— Милый мой Геннадий Васильевич, — произнесла она, наконец. — Не сердитесь за мою веселость. Это нечаянно. Если б я была здорова, я, верно, не дала бы такой воли своим нервам. И спасибо вам за то, что вы так быстро, в таких коротких словах заставили меня ясно понять наши отношения, объяснили мне и себя, и меня. Вы предлагаете мне быть вашей женой, вашей подругой и помощницей. И вы, конечно, желаете (это естественно), чтобы жена ваша была жена, а не актриса. От души благодарю вас за честь, за любовь… Но отказаться от своей жизни по своему разумению — не откажусь, как вы от своей не отказались бы. Вот наше горе; говорили о любви, а друг к другу совсем не присмотрелись. Подумайте сами: гожусь ли я на Остоженку к вашей тихой жизни, в домик, где солнце греет черную кошку и ваша мамаша вяжет вам фуфайки из сосновой шерсти? Гожусь ли, чтоб покоить и лелеять вас, как она? Вот в чем была разгадка ее незаслуженных ласк — она поняла, что вы меня любите! А я-то, глупая, терялась в догадках. Так вы хотели жениться на мне, Геннадий Васильевич? Успокоить себя, свою любовь… Ну, это для вас. А для меня что же? У вас дело — ваше дело, а у меня что же? Ваше дело и ваша любовь? И черная кошка, и сосновая шерсть, и, может быть, ваши дети? Нет, Геннадий Васильевич, тут-то вы и не совсем правы, вы позабыли, что мне тоже, может, захотелось моего… Не позаботились присмотреться, какая я.

— Вы надо мной смеетесь, Валентина Сергеевна. Этого я никому не позволю. Вы говорите, что любите меня…

— Если бы я и любила вас любовью, как понимаю любовь, — то не осквернила бы чувства единой мыслью о прикосновении жизни… Любовь — цветок божественный; листья увядают и чернеют от земного ветра. Так я думаю. Но я виновата, что не присмотрелась к вам. Я мечтала о любви… Любила ту любовь, которую хотела видеть в вас… Жалела любовь — и жалость приняла за любовь к вам. Но вы меня и от жалости излечили. Вы сказали, что тверды и, если найдете в наших отношениях что-нибудь для вас несоответствующее, — вы победите себя. Вот несоответствующее нашлось. Все — несоответствующее. Вы простите меня за резкость. Но сразу лучше. Что обманывать себя? Нам вместе делать нечего. А до конца все равно ни я вас, ни вы меня — никогда не поймем. Вы согласны с этим?

— Согласен.

— Так пожелайте мне здоровья, счастья, моего счастья, — как я желаю вам вашего, — и простимся.

Кириллов молча подошел к ней и протянул руку, которую она пожала, встав.

Он приблизился к двери. Потом, быстро обернувшись, сделал несколько шагов к Валентине. Лицо его было иное, вдруг изменившееся, точно под влиянием внешнего и внезапного ужаса, почти вдохновенное.

— Валентина Сергеевна… голубушка! — произнес он горячим шепотом. — Не сошлись мы, не годимся друг для друга — это так; я не о том. Мне отчего-то страшно сделалось. Еще раз в ваши глаза поглядеть… Ну дай вам, дай вам Бог, чего ваша душа хочет. Люблю вас неизменно, как умею. Живите долго, счастливо, долго…

Прежде чем Валентина успела опомниться, — он притянул ее к себе, поцеловал в горячий лоб — и вышел.

Валентина осталась одна.

XXIV

Лампа, сквозь бледный шелк, по-прежнему наполняла комнату янтарным, беспокойным и туманным светом. Было очень тихо.

Валентина стояла несколько секунд неподвижно. Потом опустилась в кресло. Но голова горела, было больно и тесно, перед глазами ползали и расплывались дымные пятна — ей захотелось лечь.

Она медленно и тяжело поднялась с кресел, устроила подушки и легла, оправив платье, которое легко и мягко упало вокруг нее.

Валентина еще видела перед собой лицо Кириллова в последнюю минуту, полное непередаваемого и необъяснимого страха. Этот страх она невольно почувствовала тоже, в то же мгновенье, от Кириллова, и теперь до сих пор ей было тревожно, душа, всколыхнувшись, не могла успокоиться.

О том, что случилось, о главном, о их внезапном и ярком разладе, о разрыве таком быстром — Валентина думала спокойно. Быть может, здоровая, она затянула бы историю объяснения, но болезнь делала ее мысли острыми, ее поступки стремительными и непоправимыми, слова резкими и точными. Она не раскаивалась. При одном воспоминании о том, что он не понял, не захотел или не смог понять ее в глубине, о том, что он предлагал ей, о том, какая жизнь ее ждала с ним, — Валентина вздрагивала и, успокаиваясь, говорила себе с облегчением, что этого нет, что она свободна и ее жизнь не отнята у нее. Любить его? Нет, это было не то… И как она могла думать?

Она лежала с полузакрытыми глазами. Туманные, дымные, длинные пятна опять ползли перед нею. В ушах стоял шум, стук, звон. Валентине казалось, что она едет, спешит, вагон летит быстро, еще быстрее, еще быстрее… Горячий ветер в лицо, а колеса стучат, не переставая, часто, так же часто, как ее сердце.

Вдруг Валентине почудилось, что кто-то вошел в комнату. Она не расслышала шороха, но почувствовала, что кто-то есть.

Весь неразумный ужас, который она испытывала недавно, вернулся на одно мгновенье, и сердце ударило с перебоем. Но в следующее мгновенье Валентина уже думала. И она подумала беспокойно: «Кто это? Неужели он вернулся?»

— Тут есть кто-нибудь? — спросила она громко.

И голос, который она сначала не узнала, отвечал ей:

— Вы здесь, Валентина Сергеевна? Вы нездоровы?

Валентина приподнялась на локте.

— Это вы, Лев Львович, — произнесла она, немного изумленная.

Туманы рассеялись. Она опять была ясна, даже не печальна.

— Вы нездоровы? — повторил Звягин, приближаясь. — Помня ваше любезное приглашение… я решился… Хотя боялся помешать…

Валентина не заметила, что Звягин казался взволнованным, говорил отрывисто.

— Помешать? — спросила она. — О, нет. Я очень рада вам. Мне немножко нездоровится, но это не беда. Духом я не падаю, вот что главное. Душе моей легко, весело, светло… Садитесь, поболтаем, как прежде.

Звягин подошел прямо к дивану и сел на край у ног Валентины. Ее платье, нежнее осенней паутины, касалось его слегка.

Звягин давно не был в этой комнате. Он приезжал формально, с визитом, вместе с Юлией Никифоровной — и тогда Валентина приняла их в салоне. А здесь он очень давно не был. И он жадно смотрел на все роскошные предметы, ища, где перемена.