Изменить стиль страницы

— Вот, прочти девятнадцатую главу до двадцать девятого абзаца, у меня там отмечено.

Я стал читать. В главе рассказывалось, как к жителю Содома Лоту пришли два ангела переночевать, как о пришельцах узнали все жители города и окружили дом Лота.

— Где люди, пришедшие к тебе на ночь? Выведи их к нам, мы познаем их, — сказали жители.

Лот стал защищать пришельцев, и тогда горожане решили выломать дверь. Но пришельцы ввели Лота в дом, а людей, бывших при входе, поразили слепотою…

Потом они велели Лоту вывести из города родных, потому что решили истребить это место.

Когда Лот с женой и дочерьми вышли, то один из пришельцев сказал:

— Спасай душу свою; не оглядывайся назад и нигде не останавливайся в окрестности сей; спасайся на гору, чтобы тебе не погибнуть.

А дальше, через несколько абзацев, было написано: «И пролил Господь на Содом и Гоморру дождем серу и огонь… И ниспроверг города сии, и всю окрестность сию, и всех жителей городов сих, и произрастения земли. Жена же Лотов а оглянулась позади его и стала соляным столпом».

— Ну что ты на это скажешь? — спросил Шатунов, когда я кончил читать. — Если, конечно, отбросить всю эту чепуху о карах господа бога.

«Похоже, что этими ангелами (тогдашние темные земные жители в них и видели ангелов) и были космонавты, — подумал я. — Их прилет, конечно, заметили жители города и хотели посмотреть на посланцев космоса. Космонавты могли подумать, что на них совершается покушение и с помощью неизвестного оружия ослепили их.

Возможно также, что перед отлетом они велели уйти жителям из местности, где стоял космический корабль, потому что этот отлет сопровождался взрывом ядерного горючего и сильным излучением».

Много мыслей пронеслось у меня, пока Шатунов убирал книгу.

— Это еще один след возможного посещения нашей земли, — сказал Шатунов. — А раз к нам прилетали, значит, и мы можем, — Шатунов не договорил и смутился.

«Вот если бы подружиться с ним!» — почему-то подумал я в ту минуту.

Но друзьями мы так и не стали.

Он был замкнут и, вероятно, поделился своими мыслями только потому, что они распирали его голову, как, впрочем, и я в тот же день рассказал товарищам по курсу все, что узнал от Шатун он а.

Но какое-то хорошее чувство к этому неуклюжему и невзрачному на вид парню со светлыми глазами у меня зародилось. И это чувство теплилось во мне все годы.

Иногда я спрашивал себя: «Что же роднит Шатуиова с Лобановым, этим взбалмошным и самовлюбленным парнем, «сынком директора» (как мы иногда его называли)?»

Их дружбе-можно было только завидовать, хотя вся она состояла из споров и препирательств. «Этим парням вместе тесно, а врозь скучно», — говорили про них.

«Но ведь дружил же я когда-то со своим одноклассником Володькой Бариновым, с которым мы были тоже совершенно разные люди», — отвечал я себе.

Все эти пять дней в учебном центре мы думали о новых самолетах, только разве, ложась спать, кто-нибудь из женатиков бросал реплику:

— Эх, жизнь холостяцкая…

И разговоры начинали крутиться о доме, о женах, о детях.

Молодежь обычно устраивалась на кровати Лобанова, и кто-нибудь потихоньку рассказывал о своих похождениях. Правды в них было немного — и это все знали, но, что придумывалось, звучало очень правдоподобно и занимательно.

О том, что в этом городе живет Люся, никто не знал. Ребятам было известно лишь, что у меня с ней дружба не ладилась и она куда-то уехала, но за это они осуждали уже не меня, а ее.

Лобанов мне сказал:

— Подумаешь, цаца. Что тебя в ней привлекло? Встретил ты ее случайно. Ну хорошо, она врач, но этого же мало. Какой у нее внутренний мир, что ей нравится в людях, как она смотрит на жизнь — это уловить невозможно.

Мне нравилось, как этот красавец с кокетливыми полубачками и длинной, гибкой, как у девушки, талией говорил в запальчивости. Он не то чтобы заикался, а так, нет-нет да и сделает неожиданную остановку на первом слоге. Если это было недостатком речи, то приятным. Но то, что сейчас Лобанов говорил, мне не нравилось. Я молчал, глядя куда-то в сторону, и это еще больше распаляло его.

Он даже встал со стула и, щеголевато оправив чуть зауженные брюки, прошелся по комнате, чистенький, стройный, самоуверенный.

— Ага, молчишь! А потому, что ты сам знаешь о ней весьма мало. Лишь то, что она работает и что у нее был далеко зашедший роман с майором Сливко. Ну в самом деле, чего ты сохнешь по ней? Ведь она не стоит этого. Да и внешне сухопарая какая-то, словно тесина.

— Да замолчи ты наконец! — не выдержал я. — Разве можно оказать, за что любишь? Ведь любят же и злых, и ветреных, и колючих.

— Вот-вот. И слепых, и горбатых… Тебе просто хочется кого-то любить. Так устроен человек. А любить некого. Совсем некого.

Неожиданно за меня заступился Шатунов.

— Брось, Коля, философствовать. Тебе это не идет, — он вразвалочку подошел к нам и сел на кровать, спокойный, рассудительный. — Сердцу не прикажешь, говорят в народе.

Все знали, что сам Шатунов (как, впрочем, и многие другие) был влюблен безнадежной любовью в нашего полкового врача Верочку Стрункину.

У Верочки была героическая биография с грустным концом. Во время войны она была воздушным стрелком у командира эскадрильи Высокоса, того самого Высокоса, который сел однажды на вынужденную в расположении врага и которого забрал вместе с фотоаппаратом майор Сливко.

Стрелок женщина! Это уж не так-то часто встречалось в штурмовой авиации. А потом Верочка стала женой катштана Высокоса.

Супруги сделали больше ста боевых вылетов и дошли с войной до Кенигсберга. А потом Верочка забеременела. Высокое отправил ее к своим родителям и при первом же вылете без нее погиб. (Это было за несколько дней до капитуляции Германии.) Нацеливая горящий самолет на колонну танков, Высокое успел передать Сливко, с которым работал над целью:

— Позаботьтесь о Верочке!

Последнее желание героя для всех в полку было священным. У Верочки было среднее образование. Все знали, что она мечтала после войны выучиться на врача.

Но известие о смерти мужа сильно пошатнуло Верочкино здоровье. Она родила раньше времени — мертвого. Долго болела и поправлялась медленно и трудно.

Когда же Стрункина встала на ноги, товарищи помогли ей устроиться в медицинский институт (там с ней Люся и познакомилась), аккуратно высылали денежные переводы. Добились, чтобы Верочку направили после окончания института в родной полк.

Здесь, в полку, спустя несколько лет у нее возникло новое чувство — к другу мужа, майору Сливко.

А он вон как поступил. Он хотел иметь сына (и формально его ни в чем нельзя было обвинить), а она не могла ему подарить ни сына, ни дочери. И тут уж ничего нельзя было поделать.

Когда Сливко оставил Сгрункину, Михаил сказал:

— Оскорбить такую женщину! Троглодит!

Он ходил к Стрункиной извиняться за этого «троглодита», но она, кажется, так и не поняла чувств, которые двигали молодым летчиком.

Шатунов узнал и другое: она продолжала любить Сливко.

В разговор о любви постепенно втянулись и другие летчики. Обо мне забыли. И за это я был благодарен Шатунову. Чтобы вновь не обращать на себя внимания, я тихо разделся и лег.

Мне было о чем подумать. В воскресенье я собирался привести в исполнение свой генеральный план и очень переживал.

Припомнились слова Люсиной мамы, с которой я познакомился за день до отъезда в Н-ск.

Это знакомство состоялось в той же комнате, в которой я когда-то разговаривал с отцом Люси, Николаем Константиновичем. Я, собственно, и шел домой к Люсе в надежде на встречу с этим тихим, обаятельным человеком, а вот дома оказалась Полина Тимофеевна.

К моему удивлению, она приняла меня очень любезно — так, пожалуй, принимают только близких родственников.

Через десять минут на столе в окружении чашек и ваз с конфетами и домашним печеньем добродушно пофыркивал маленький электрический самоварчик.

Несмотря на свои годы и полноту, Полина Тимофеевна оказалась довольно подвижной и эксцентричной женщиной. Обильная косметика придавала ее большому круглому лицу с маленьким носиком несколько кукольное выражение, но это ей даже как-то шло.