Изменить стиль страницы

Только в окошке у старого князя теплился огонек да Кузёмка-конюх и девка Матренка не ложились, поджидая запоздавшего княжича. Остальные, как обычно, завалилось с сутемок, чтобы на другой день подняться с зарей.

Матренка живо собрала князю Ивану на стол. И князь Иван, ужиная в столовом покое, запивая холодную говядину холодным же квасом, слышал, как за дверью, кряхтя и вздыхая, поднимается с колен отец и как потом грузно падает он на колени, чтобы перед образами поклоны бить без счета, без срока. Но все же вот утихло и у старика, а князь Иван еще долго сидел у оплывающей свечки, упершись локтями в стол, упрятав голову в расставленные ладони. Сонная Матренка несколько раз заглядывала в покой к князю Ивану, раз даже поправила свечку на столе, но потом, не выдержав, заснула в сенях на сундучке. А князь Иван не двинулся с места. «Басни… — стучало в голове у него. — Басни, басни…» Неужто всё, чему учили его, — басни? Светлый рай, черный ад, вечная жизнь за гробом — все это, по уверению шляхтича, одни лишь басни, которыми по всему свету морочат народ попы. Мысль эта была до того непривычна князю Ивану, что он встрепенулся, потер себе виски, взъерошил волосы…

— Нет, нет, — стал шептать он, — не бывало так! Врет, злодей, скоморох, сатана! Все врет…

И князь Иван порывисто поднялся с места, чуть скамейки не опрокинув, но спохватился, опомнился и, осторожно ступая, стал пробираться наверх, в горенку свою. И ночью ему мерещился «сатана» — хохлатый пан с дудкою хрустальной раскатисто смеялся и грохал над ухом у князя: «Басни!.. Всё басни!..» Но это был только сон; никто не входил в горницу к князю. Хохлатый пан мирно спал в своем «замке», высунув из-под епанчи свои длинные ноги, на которых дал он однажды дёру с отчизны, вертелся, вертелся по белому свету и пристал на Руси. А до того жил пан у себя в Литве, как все панки под Рогачовом: ходил в походы, дрался с соседями, пил горилку, читал что попало и сиживал в корчме. Там-то, в корчме, и настиг его рок.

Был летний день, скучный и долгий. В корчме пахло кислым хлебом и дымом прошлогодним. В углу за столом сидел шляхетного вида незнакомый старик. А пан Феликс тянул, по обычаю своему, пиво из кварты и глядел в окно. Там на лужайке, у церковных ворот, расположились белорусы-слепцы. Один, склонив голову набок, настраивал жалкую рылю[17]; другой задирал красное лицо кверху, точно мог он там вытекшими глазами разглядеть в голубом небе два облачка дымчатых, повисших над лесом. И вдруг запел он, краснолицый, с вытекшими глазами, запел тусклым голосом о всех, для кого тусклым выглядел божий свет.

Теперь уже нам, пане брате, Содома, Содома,
Бо нема у нас снопа жита ни в поле, ни дома, —

пел он, все так же «глядя» вверх, а другой вертел в это время рылейное колесико и бил пальцами в хриплые струны.

Было у мене маленько жита зелена, зелена,
Да пожали вражьи ляхи без мене, без мене.

И после этого запели они оба на два голоса, попеременно вторя один другому:

Взяли нас паны-ляхи в тяжкую работу,
Всю неделю на панщине, панщина в субботу,
В воскресенье пораненько во все звоны звонят,
Да Алеся с козаками на панщину гонят…

Пан Феликс высунул хохол свой за окошко. Шляхетный старик, сидевший в углу, встал с места и подошел ближе.

Старых людей молотити, женок-девок прясти,
Малых деток…

— Но, но, хлопы!.. — не утерпел наконец пан Феликс и плеснул опивками из кварты далеко в слепцов. — На виселицу схотели? Так уймитесь, чертовы дети!

Слепцы умолкли мгновенно. Они схватили торбы свои, не мешкая, вскочили на ноги и одни, без поводыря, стали тяпать палками о землю, спотыкаться, падать, ползти и, поднявшись, снова тыкаться куда ни есть, чтобы убраться подальше от верной виселицы, которую посулил им пан. Ибо он не унимался, пан разъяренный. Слепцы уже забрели в болото и теперь в болоте барахтались, а пан все еще кричал им в окошко корчмы:

— Негодяи!.. Плуты!.. Лодыри!.. Ату!.. Ату-ту!..

И когда наконец притомился ретивый пан и потребовал еще кварту, то заметил старика, сидевшего раньше в углу, а теперь продвинувшегося изрядно к окошку. Старик похож был на медика — в черном плаще и черном берете. Седая борода долгим клином трепетно вздрагивала на черной груди; старик улыбался учтиво и живыми своими глазами глядел пану Феликсу прямо в глаза. Пан Феликс вскочил, отвел правую руку в сторону, левою брякнул, о саблю и поклонился старику в черном плаще.

— Прошу прощения, милостивый пан, — забормотал шляхтич, указав незнакомцу на место за своим столом. — Прошу пана, в добрый час, во славу божью, троицы святой…

У старика сбежала с лица улыбка.

— О какой троице говорит пан милостивый? — спросил он, медленно выговаривая мало, должно быть, привычные ему польские слова. — Я знаю только единого бога, но слыхал и о людях, что язычески поклоняются троице, следовательно — трем богам.

Услышав такое, пан Феликс захлебнулся тут пивом, уронил на стол кварту, рот разинул. А старик сел напротив и велел подать и себе кварту, а кварту пана Феликса снова наполнить. И, когда пан Феликс пришел в себя от неожиданности и испуга настолько, что вспомнил о своей кварте, которая пенилась перед ним на столе, старик улыбнулся и молвил тихо:

— Только так верую, ибо так приказывает мне мой разум.

— Но милостивый пан должен знать… — закипятился пан Феликс.

— Я знаю то, что знаю, — не дал ему докончить старик. — И не более того. Суеверия и бредни, дикий плод ничем не сдерживаемого воображения, — достойно ли это человека, ныне уже исчислившего движение планет и близкого к открытию самого эликсира жизни?[18]

Старик оглянулся, склонил голову и добавил:

— Я называюсь Фавст Социн и ищу в этих местах убежища и приюта. В Кракове две недели тому назад в отсутствие мое озверелая толпа, подстрекаемая иезуитами[19], ворвалась в мой дом и предала уничтожению мои рукописи, мои книги — всё, что попалось ей на глаза. Отныне участь скитальца мне желаннее оседлости в нечестивом городе, где согласно обитают насилие, фанатизм и глупость.

— Милостивый пан! — приложил пан Феликс к груди руку. — Можно ли мне такого многоученого пана… Как шляхтич до шляхтича… Халупка моя тут вот, за горкой… С обнаженной саблей должен я охранять покой вельможного пана. И разноверство тому не может быть помехой. О! Да коли правду молвить… — Тут пан Феликс подмигнул старику, назвавшемуся Фавстом Социном: — Если уж всё от чистого сердца, без хитрости и выкрутов, так я и сам себе думал: лжет пан ксендз[20], ой, лжет!.. Уж коли троица свята, то чему ж так не быть и четверце святой?.. Ха-ха!.. А там пойдет и пятерик и шестерик. Ха-ха-ха!..

И пан Феликс хохотал, откинувшись на спинку стула, расставив широко руки, разложив ладони по обе стороны стола. Потом спохватился, вскочил, брякнул рукой о саблю и поклонился своему новому знакомцу:

— Прошу милости вельможного пана… Тут вот, за горкой, халупка и огородик, все мое именье.

Они вышли вместе из корчмы. В открытое окошко видел корчмарь, как по дороге в гору поднимаются два человека: высокий старик в черном плаще и шумливый пан из ближнего Заболотья. Они шли медленно, и Заблоцкий почтительно поддерживал старика, ведя его к своему дому, дранчатая крыша которого чернела из-за поросшей диким хмелем горы.

Фавст Социн, известный ученый и противник католической церкви, прожил у пана Феликса всего только неделю. Но и этого было достаточно для стремительного и пылкого пана. Он даже пошел дальше своего учителя и, сидя в корчме, громогласно отвергал не только святую троицу и предвечное существование Христа, но и божественность его. Уже после первой кварты стоялого пива, варить которое корчмарю Ною помогал, должно быть, черт домовой, до того оно было занозисто и крепко, — уже после первой кварты этого напитка Заблоцкий произносил свое первое слово о том, что все веры равны и все люди равны и одинаковы: поляки и литвины, татары и евреи, немцы и белорусы. Так было после первой кварты. Но ведь кварт было неисчислимо. Поэтому, дойдя до третьей и четвертой и перевалив через пятую, пан Феликс Заблоцкий уже не только отрицал все церковные таинства и обряды, бессмертие души, рай, ад, страшный суд и загробную жизнь, но даже самые иконы святые называл болванами и псами. И скоро по всей округе, через все усадьбы шляхетские прошла о пане Заблоцком худая слава. Старые греховодники и молодые повесы все были согласны на том, что Заблоцкий запродался черту, и называли при этом пана Феликса социнианином, членом еретической секты, основанной безбожным Фавстом Социном. И, однако, кое-кто из мелкой шляхты, очутившись с Заблоцким с глазу на глаз в корчме, тишком поддакивал неистовому социнианину, отчего тот приходил в еще больший раж и обещался не дальше как на этой неделе ксендза Меркурия прогнать просто взашей из Заболотья, где он, пан Феликс Заблоцкий, есть сам себе пан и хозяин. Но все же большинство пугливо обходило Заблоцкого, творя крестное знамение и шепча очистительную молитву.

вернуться

17

Рыля — народный музыкальный инструмент; звук извлекается вращением колесика, задевающего за струны.

вернуться

18

В то время ученые-алхимики стремились открыть так называемый эликсир жизни, обладающий якобы свойствами излечивать все болезни, возвращать молодость, превращать дешевые металлы в золото. Эликсир этот, разумеется, не был, да и не мог быть открыт, но в поисках его алхимия попутно сделала ряд действительно ценных открытий, легших в основу научной химии.

вернуться

19

Иезуиты — члены воинствующего католического общества (ордена), основанного испанцем Игнатием Лойолой для борьбы с «ересями». Иезуиты для достижения своих целей не брезгали никакими средствами.

вернуться

20

Ксёндз — польский католический поп.