Он положил десинтор на колени, выдернул из медпакета белую холодную ленту и наскоро перетянул кисть руки. Поднялся, поискал глазами — здесь растительной зелени не было, так что поблескивающую салатную чешую панголина он должен был усмотреть издалека. Так ведь нет. И непрерывно прибывающая огуречная каша уже затянула след. Генрих выругался, засек направление по «ринко» и медленно двинулся дальше, разгребая огурцы. Он упал еще раза четыре, и последний раз — на больную руку. Мелькнула мысль — а не послать ли эту затею к чертям и не вызвать ли аварийный вертолет? Но тот же новорожденный охотничий инстинкт не дал этой мысли овладеть усталым, обмякшим телом. Он шел и шел, и когда впереди наконец тускло блеснуло слизистое тело панголина, он увидел в просвете между деревьями беспорядочно валяющиеся огромные ржавые трубы. Об одну из них самозабвенно терся ящер.

Генрих, стараясь не шлепнуться, осторожно приблизился. Ящер повернул к нему внезапно потолстевшую морду, встряхнулся, так что с него слетело несколько крупных чешуек, и с завидной легкостью юркнул в трубу. Через некоторое время он показался из дальнего ее конца, пересек чистое пространство — огурцов стало меньше — дополз до следующей трубы, почесался и влез в нее. С третьей трубой процедура повторилась. Ящер был уже довольно далеко, и Генрих обратил внимание на то, что после пребывания в каждой из труб ящер как бы розовеет. Он подошел поближе и поднял тяжелую, с ладонь, пластинку чешуи. И вовсе это была не чешуя, а слипшийся тугим конусом клок шерсти бодули. Налет, покрывающий жесткие, утончающиеся к концу ворсинки, делал их зеленоватыми. Они пахли кровью.

Но ведь этого не могло быть! Генрих потряс головой. Такая трансформация, всего за несколько часов… А что толку размышлять, предполагать. Надо просто-напросто догнать животное, подстеречь на выходе из очередной трубы, и все станет ясно…

Пятнистое, зеленовато-розовое тело, похожее на исполинского аксолотля, мелькнуло и исчезло в коричневом жерле. Но дальше трубы шли навалом, в три-четыре наката. Трубы? Он наклонился, потрогал. Ну, естественно, никакие это не трубы — свернутые пальмовые листья, причем каждый с хороший парус. Вероятно, таков уж был жизненный цикл этих необычных деревьев — сначала опадали листья, потом из верхушки ствола начинали высыпаться семечки, то бишь огурцы. Он взобрался на одну из этих гигантских «сигар» — ничего, выдержала. Но стало хуже, когда «сигары» пошли штабелем — он поколебался немного, потом все-таки полез в отверстие. Это была не та труба, через которую проползло животное (Генрих уже не рисковал называть это существо ни бодулей, ни панголином). Преодолев препятствие, Генрих растерялся: впереди был сплошной завал. Вызывать вертолет бессмысленно — «ринко» не возьмет след с высоты птичьего полета.

Он снова протиснул свое тело в потрескивающую трубу.

Часа через два он порядком обессилел. Подполз к выходу из очередной трубы, но вылезать не стал, а перевернулся на спину и блаженно вытянулся. Труба была шире предыдущих, прохладная и упругая на ощупь. Вот если на такую встать — уже не выдержит, сплющится. И цвет не ржавый, а серо-серебристый. Как земная мать-и-мачеха с изнанки.

Сколько поколений резвящихся дачников сменило друг друга на этом курортном становище, и все они заученно повторяли полусказочные названия животных, по числу перевалившие за добрую сотню.

И никому не пришло в голову поразмыслить над тем, а не есть ли это один-единственный вид — эдакий млекопитающий хамелеон?

Это озарение сошло на Генриха разом, и он с ужасом и каким-то восторженным изумлением понял, что преследовал не бодулю и не ящера — он догонял поллиота. Самое необыкновенное существо, когда-либо встреченное человеком во Вселенной.

Обессиленный не столько жарой и болью в руке, сколько этим потрясшим его открытием, Генрих все еще лежал внутри «сигары», полуприкрыв глаза и собираясь с мыслями. Догнать этого хамелеона, мимикродона он должен, это просто необходимо, а вот что с ним дальше делать — это будет видно на месте. Ну, выкарабкивайся отсюда, увалень, сказал он себе.

Трубы здесь были звонкие, сухие, больше метра в диаметре — преодолевать их было сущей радостью. А еще через четверть часа и они кончились, и Генрих пошел по земле, устланной опавшими, но еще не начавшими сворачиваться листьями. Естественный ковер был упруг и как будто помогал ходьбе. К тому же на граненых столбах стали появляться еще не опавшие листья, торчавшие так, словно они были поставлены в узкие вазы. Тень под ними была прохладна и кисловата, они источали знакомый запах истертого в пальцах щавелевого стебелька. «Ринко» уже не рыскал, а твердо держал направление — цель была близка.

Генрих прибавил шагу. Теперь он твердо знал, что будет делать: догонит поллиота, на всякий случай накинет на морду петлю, затем завалит на бок и свяжет лапы. А тем временем подоспеет вызванный по фону вертолет. Есть ли в медпакете что-нибудь анестезирующее и парализующее? Ах ты, пропасть, он и забыл, что это «пакет-одиночка». Автоанестезор вкладывается только в «пакет-двойку», когда на вылазку идут двое. Действительно, зачем он одинокому путешественнику? Ведь такого случая, как этот, никто не мог предположить.

Ну, довольно, справимся и без фармакологии. Вот только связать покрепче… Связать? Горе-охотник, он даже не удосужился захватить с собой веревки. Вот что значит браться не за свое дело. Тысячи тысяч раз он радовался тому, что всегда делает только свое дело, и поэтому у него все в жизни получается без сучка и без задоринки. Строить — это его дело. Вытаскивать из-под лавины зазевавшихся практикантов — это тоже его дело. Сдав то, что практически невозможно было построить, да еще там, где никто и никогда не строил, потом учинять вселенский сабантуй с озером сухого шампанского (весьма произвольное толкование сухого закона, действующего на некоторых планетах) — и это было его дело.

И еще многое было его делом, и только сейчас он вдруг подметил, что в этих самых своих делах он не был одинок — как теперь. Их всегда было много — сотрудников, практикантов, друзей, поклонниц…

А он попался, и капкан одиночества захлопнулся за ним, если бы не Эри, он бы давно сказал жене: бежим отсюда. Но перед этим художником он пасовал, играл роль Великого Кальварского… Доигрался.

Впереди послышалось журчание воды.

Он шел и шел, не видя ни реки, ни озера, пока не понял, что журчание доносится снизу, из-под листьев, и странно было идти по этому зыбкому, хлюпающему настилу, но листья вдруг кончились и он оказался по щиколотку в воде. Чистое галечное дно не таило никакой опасности, и впереди, похоже, было мелко. Огуречные деревья, увенчанные парусами гигантских листьев, торчали теперь прямо из воды, и только немногие сохранили около ствола крошечный островок, не более метра в поперечнике. На одном из таких островков что-то мелькнуло, тяжело плюхнулось в воду и поплыло дальше, двигаясь судорожными толчками. Генрих мог бы заранее предсказать, какой вид примет поллиот: да, на сей раз это была жаба, только не привычно белоснежная, а розовато-пятнистая. Может быть, страшная рана на боку, которую он успел разглядеть, несмотря на изрядное расстояние и глухую тень, создаваемую плотно сомкнутыми вверху листьями, затрудняла процесс депигментации? Или поллиот намеренно прибегал к защитной окраске?

Несколько раз жаба подпускала его на расстояние прицельного выстрела, но в последний момент рябая туша стремительно окуналась в воду, и погоня, которой не виделось конца, возобновлялась во всей своей безнадежности. «Да постой же ты, глупая, — уговаривал ее Генрих не то про себя, не то вполголоса: — Постой! Этот бег бессмыслен и жесток. Если бы у тебя был хоть один шанс, я отпустил бы тебя. Но шанса этого нет. Я вижу, как ты теряешь последние силы и последнюю кровь. Если бы не вода по колено, я-давно догнал бы тебя. Так остановись же здесь, в этой пахучей журчащей тени, где только черная колоннада граненых стволов, да мелкая звонкая галька под ногами, да неторопливо струящаяся вода, такая одинаковая на всех планетах. Зачем же возвращаться на сушу, где солнце и нестерпимый зной? Послушай меня, останься здесь…»