Изменить стиль страницы

Наконец я заканчиваю перечислять свои прегрешения. От внутреннего напряжения, обнаруживаю я, у меня мелко и противно дрожит правая икра, я пытаюсь унять дрожь — напрасно, мне это не удается.

— Все, — говорю я, и слышу, что биение мышцы проникло и в голос — он словно вибрирует. — То есть, конечно, не все, но вот то, что сейчас вспомнилось…

Священник рядом со мной молча кивает головой. Наши склоненные друг к другу головы едва не соприкасаются. Он стоит, молчит и только качает вверх-вниз головой. И так продолжается едва не полминуты. Наконец он поднимает голову, заставляя меня сделать то же, и глядит мне в глаза прямым суровым, совсем не милосердным взглядом.

— Да, — произносит он, — с каким грузом вы ходите… Безжалостно относитесь к своей душе. А ведь мы не знаем, когда нас смертный час ждет. Мы каждый день к нему должны быть готовы.

Я не знаю, что ему ответить. Не таких слов я ожидал от него. То, что он говорит, по моему ощущению, не имеет к тому, о чем я ему рассказал, никакого отношения.

Но, может быть, мне и не нужно отвечать ему. По крайней мере, можно так предположить, потому что священник, выдержав недолгую паузу, продолжает:

— Видите, вы говорите, ни с того ни с сего зашли в храм и купили крестик. Это ведь вы не своей волей в него зашли. Христос ждет вас. Давно ждет. А вы зашли — и снова ушли. На четверть века. И сейчас что, думаете, случайно? В делах Божьих случайного не бывает. Почаще вам в храме надо бывать. Да не свечу поставить: зашел — и вышел. А на службе постоять. Отстоять литургию. А там и причаститься.

Вот-вот, причаститься! Это то, чего я от него ждал. Дрожь, что пробивала меня насквозь, исчезла, как ее и не было. Я чувствую внутри лишь жар, я весь горю внутри, я как полено в костре, с меня только не срываются языки пламени.

— А что… можно причаститься? — спрашиваю я своим спекшимся от внутреннего жара языком.

Устремленный на меня суровый твердый взгляд священника словно бы исполняется тревоги. Тревоги и неуверенности. Я вижу, он колеблется. Я, очевидно, взваливаю на него ответственность, которая совсем не так легка, как мне кажется.

— Хотели бы причаститься сейчас? — произносит он потом, но так, что ясно — это вопрос не ко мне, а к самому себе.

Священник оглядывается. Я смотрю вслед его взгляду — и вижу, что священника с чашей на амвоне уже нет, царские врата закрыты, и церковь снова заполнена голосом псаломщика, читающего молитвы.

— А! — невольно вырывается из меня пониманием невозможности исполнить мое пожелание.

Мгновение спустя наши взгляды со священником снова встречаются. И это снова тот прежний, понимающий, полный доброжелательства взгляд, которым он заставил меня ступить к нему и объясняться, почему я не готов к исповеди.

— Что же, — говорит он. — Все? Не хотите больше ничего добавить?

Я, не вполне понимая его вопрос, к чему он относится — к моей ли исповеди, к высказанному ли мной желанию, — тем не менее отрицательно пожимаю плечами. Мне нечего добавить ни в том случае, ни в другом.

— С утра не ели? — задает мне священник новый вопрос.

— Не ел, — отвечаю я.

Я поздно проснулся, опаздывал на встречу с дочерью, и мне некогда было бросить в рот даже маковую росинку.

— Тогда молимся, — говорит священник, берясь обеими руками за епитрахиль. Я непонимающе гляжу на него — как молимся? — но он уже поднимает епитрахиль выше моей головы, возлагает ее на меня, и я понимаю, что он собирается произвести со мной то же действо, что с молодым человеком в торжественном костюме-тройке.

Опуститься на оба колена у меня почему-то не получается, я встаю на одно. Сквозь лежащую на голове плотную материю епитрахили я чувствую, как, произнося какие-то слова, священник твердо, нажимая, четыре раза прикасается к макушке, снимает с меня епитрахиль и, когда я поднимаюсь с колена, указывает на аналой с крестом и Евангелием. Не будь я свидетелем того, что делал молодой человек, мне бы не понять этого указующего жеста. Но я видел, что делал молодой человек, и, перекрестившись, целую крест, крещусь и целую Евангелие, после чего складываю перед собой одна в другую ладони, готовясь склониться и поцеловать руку священника, но священник, перекрестив мне ладони, подается ко мне сам, и мы совершаем с ним троекратное целование, взаимно общекотывая друг друга бородами.

— Подождите, — бросает он мне, забирая с аналоя Евангелие с крестом, и быстрым шагом уходит через боковую дверь в алтарь. Оставив меня в растерянности: чего ждать?

Чего, я понимаю, когда минуту спустя царские врата снова раскрываются, оттуда выходит тот священник, что причащал, в руках у него снова чаша, откуда-то возникают двое псаломщиков с куском красной материи, у которой, конечно же, тоже есть свое название, но вот его я точно не знаю, становятся по бокам от священника, а он, поводив глазами по сторонам, останавливается взглядом на мне и молчаливо вопрошает: ну? что ждем?

Царские врата открылись специально для меня!

Я стремительно направляюсь к священнику, приступаю к нему, раскрываю рот, но священник не торопится причастить меня.

— Руки, — слышу я горячий шепот псаломщика.

Я торопливо складываю на груди руки, священник уже достал из чаши кусочек просфоры, произносит какие-то слова, я разбираю только «причащается», и следом за тем он просит меня назвать свое имя.

— Леонид, — поспешно роняю я. И тут же чувствую языком, как его касается ложечка, и во рту у меня — вкус красного вина и малехонький кусочек хлеба. Которые вино и хлеб лишь физически.

Я целую подножие чаши, выпрямляюсь, ступаю в сторону, собираясь отойти теперь куда-нибудь в угол, но меня останавливают. Оказывается, тут в стороне стоит стол, на нем небольшие металлические пиалы, в одну из них из обычного заварного чайника что-то наливают и протягивают мне: следует выпить. Я принимаю пиалку, подношу ко рту — это снова вино, только сильно разбавленное и теплое. Поставив пиалку на стол, я получаю в руку еще и половину просфоры. Что с ней делать, я не знаю и некоторое время стою, просто держа ее на ладони, потом соображаю: просфора — это хлеб, а хлеб — это пища, а следовательно я должен это съесть. В обычной жизни я не очень жалую хлеб, но удивительно, с каким наслаждением я съедаю этот довольно обычный по вкусу, плотный пресный хлебец.

* * *

Я входил в церковь одним человеком, выхожу, простите за тривиальность, другим. А и хорош я, видимо, был, если священник, глядя на меня, определил, что мне нужно исповедаться. Жара, полыхавшего во мне, больше нет, наоборот, я умиротворен, прохладен, хотя, вместе с тем, все во мне словно бы звенит от ликования.

Время, на которое у меня назначена встреча, уже прошло. Следовало бы оставить церковь пораньше, но я никак не мог заставить себя выйти из нее. Впрочем, я не вибрирую, что опаздываю на встречу. Это до церкви меня потрясывало. Конечно, у меня нет сомнения, что Евгений Евграфович вызвал меня не просто так. Балерунья пообещала меня «урыть», и она не успокоится, пока не почувствует, что отмщена. Но что может Евгений Евграфович теперь? Деньги, что были мне так нужны, получены. Ну не удастся больше отщипнуть от их пирога. Что ж, я готов к тому.

Силуэт Евгения Евграфовича уже маячит на условленном месте — там же, где мы встречались впервые: около грота «Руины» под Средней Арсенальной. Он, как и в ту нашу встречу, снова в своем темно-синем длинном кашемировом пальто, анаконда вишневого шарфа обвита вокруг шеи и свисает до самых пол. А я сегодня, как и в тот раз, снова в берете, который, как мне кажется, придает моему облику некоторую художественность.

— Запаздываете, — с неудовольствием говорит мне Евгений Евграфович, поднимая руку и глядя себе на запястье, когда я приближаюсь к нему.

— Да, задержался, — отвечаю я безмятежно.

— Я вас, Леонид Михайлович, вот зачем попросил встретиться… — произносит он.

— Да, Евгений Евграфович. Я весь внимание, — внутренне подбираясь, чтобы быть готовым к удару, с подчеркнутой почтительностью говорю я.