Изменить стиль страницы

Дело принимало плохой оборот. За самовольный уход с вахты на учебном судне отчисляли из техникума. Только теперь я понял всю серьезность последствий.

«Товарищ» снялся в Батум. На переходе должна решиться моя судьба. Мне могли помочь товарищи комсомольцы. Я бросился в бюро ячейки.

— Не думаю, чтобы собрание заступилось за тебя, — холодно сказал секретарь, принимая от меня заявление. — Ничем хорошим ты себя не зарекомендовал, а с вахты уйти не всякий додумается.

Он оказался прав. Общее комсомольское собрание отклонило мою просьбу. Нет, мол, оснований. Некоторые даже выступили против меня.

— Самовлюблен, зазнается, общественной работы не ведет.

Я был возмущен и подавлен. Горевал не оттого, что меня списывают, — меня не захотели защитить товарищи. Почему? Ведь, кажется, я… Нет, несправедливо. Поеду к Лухманову, все объясню, он меня восстановит. Он поймет.

Через несколько дней приказ зачитали перед строем. Меня списывали. Я стал «отрезанным ломтем», посторонним. Меня даже не вызывали на авралы. Никто не интересовался, чем я занят. Это было мучительно.

Как только «Товарищ» пришел в Батум, я собрал свой чемоданчик и, когда наступил вечер, ни с кем не попрощавшись, выскользнул с судна. Постоял, посмотрел на притихший парусник, уткнувший мачты в звездное темное небо, поднял голову к брам-рею, где недавно работал с ребятами, и медленно побрел к вокзалу. Я любил «Товарищ»…

В Ленинграде я сразу же поехал в техникум.

— Лухманов в отпуске, — сказали мне.

Не оставалось ничего, кроме как ждать его приезда.

Без начальника техникума никто не мог решить, оставить ученика или отчислить. Я ходил расстроенный и мрачный. Лидочка и мать утешали меня как могли. Но, встречаясь с глазами матери, я чувствовал, что она недовольна мной.

— Почему товарищи не попросили оставить тебя? — как-то спросила она. — Почему?

Я начал кипятиться, все старался доказать, что прав. Мама отвернулась и ничего не сказала.

Приехал Лухманов. Сразу же назначили заседание педсовета. Я считал, что меня должны оставить. Дело ясное. Ко мне подошли несправедливо. Лухманов разберется.

Начался совет. Я с замиранием сердца стоял за дверью. Пытался услышать, что говорят. Но, кроме сливающегося гула голосов, ничего не услышал. Через два часа из аудитории стали выходить преподаватели. Один парень из профкома, он тоже присутствовал на совете, увидев меня, сказал:

— Все, брат. Отчислили тебя.

Я не поверил.

— А что Лухманов говорил?

— Он сказал, что как коммунист, капитан и воспитатель считает, что пока тебе в техникуме делать нечего, — с удовольствием повторил парень слова начальника. — Вот так, дорогой товарищ.

Это был удар. Смертельный, неожиданный удар. Нокаут. Я побежал к Лухманову. Он ждал моего прихода.

— Ну? — спросил он. — Я знаю, что ты хочешь сказать мне. Я все знаю. Мы разбирали твое дело.

— Дмитрий Афанасьевич, оставьте в техникуме. Ведь я ушел не с вахты, а с подвахты. Кроме меня, на судне оставалось еще сто человек. Ничего не произошло. Оставьте. Вы тоже были молодым и, наверное, совершали ошибки. Больше такого не повторится.

— Нет, — сказал Лухманов, и я понял, что он не изменит решения совета. — Тебе надо поплавать, повариться в морском котле. Я бы тебя оставил, несмотря на то что ты ушел с судна. Не это важно. Дело в тебе самом. Надо немного вкусить настоящей жизни, иначе ты всегда будешь делать ошибки. А они могут быть непоправимы.

— Оставьте, Дмитрий Афанасьевич…

Лухманов встал, положил руку мне на плечо:

— Послушай, что я тебе скажу. У меня большой опыт. Ты веришь мне?

— Да.

— Так вот, самое лучшее для тебя сейчас — это пойти в море. Поплавай годик-другой, и я возьму тебя обратно. Надо счистить все наносное, что в тебе есть, научиться уважать людей и корабль, на котором ты плаваешь, помнить, что иногда лично от тебя зависят безопасность судна и человеческие жизни. Все это придет. Ну, а если не придет… — Лухманов помолчал, — тогда из тебя не выйдет капитана.

— Куда же мне идти теперь?

— Я напишу на биржу труда. Тебя возьмут. Ни от чего не отказывайся.

Он вырвал листок из блокнота и размашисто написал несколько слов.

— Иди. Через год я жду тебя в техникум.

Он протянул мне руку. Говорить было не о чем.

На биржу труда меня поставили без возражений. Записка Лухманова имела вес. Месяца через полтора я получил назначение на пароход «Мироныч». Начиналась новая жизнь. Я твердо решил, что возвращусь в мореходку.

«МИРОНЫЧ»

«Мироныч» — первенец советского судостроения. Он имел отличные двухместные каюты для команды, отдельную столовую, красный уголок. А вот ходок он был плохой. Парадный ход — восемь узлов, если нет встречного ветра, а если ветер, то… На нем стояли маленькие котлы, и пару всегда не хватало.

Кочегары выбивались из сил, проклиная все на свете. Зато корпус у «Мироныча» был крепчайший. Построили его добротно, на долгие годы. В иностранных портах любопытные инженеры приходили посмотреть на советский пароход. Они замеряли толщину обшивки, прищелкивали языком и говорили:

— Ол райт! Из этой стали можно два парохода построить.

На «Мироныче» я встретил своего старого знакомого, Борьку Соколова. Мы с ним вместе ходили в яхт-клуб года четыре назад. Борька тоже плавал матросом второго класса. Он меня сразу ввел в курс дела:

— Коробка хуже некуда. Одних трюмных лючин двести пятьдесят. Пуда по три. Попробуй перекидай. А в порты заходим часто. Открой, закрой. Капитан — душа. Старпом и помощники — на фудель-дудль. А вот «дракон», я тебе скажу… Наплачешься. Ребята что надо. Ты с Тубакиным будешь вахту стоять.

Так я начал свою службу на «Мироныче». Пароход ползал по портам «континента» — так называли Европу. Ходил в Лондон, Роттердам, Антверпен, Глазго. С командой я подружился. Вахту стоял с матросом первого класса Тубакиным. Сашка Тубакин отслужил военную службу старшиной-рулевым и пришел на торговый флот.

— Знаешь, — говорил он мне, когда, плотно поужинав, перед вахтой мы валялись в койках, — хочу стать штурманом. Как ты смотришь? Выучусь и буду по мостику ходить, посвистывать. Не всю же жизнь матросом ишачить! Женюсь на своей курносой, — Сашка взглядывал на фотокарточку, приколотую над койкой, — и заживу, как порядочный. Так?

— Так, — соглашался я и тоже глядел на фотографию.

На ней девушка с большими наивными глазами и неправильными чертами лица прижимала к груди цветы. Милая такая девушка. Почему-то мне казалось, что у Сашки ничего хорошего с его «курносой» не получится. Он болтал много и к девушке относился как-то несерьезно. Товарищем он был неплохим. Всегда мог отстоять за тебя вахту, помочь в трудной работе, одолжить денег.

В общем, плавалось нам не худо. Вот только боцман… Мы с Борькой были новичками, самыми молодыми, и боцман здорово нажимал на нас. Он выискивал нам самые паршивые, грязные работы и обязательно посылал в канатный ящик. Пожалуй, больше всего мы с Борькой не любили канатный ящик, но боцман, эстонец Август Нугис, придерживался другого мнения. Наверное, считал, что это наша любимая работа. Он вообще придирался к нам. Достаточно было зайти куда-нибудь в укромный уголок, сделать маленький перекур, как раздавался скучный голос боцмана:

— Опять курить? Кто же будет работать? Борька, бери тряпку, щетку, будешь мыть надстройки. И ты тоже.

А в канатный он посылал только кого-нибудь из нас. За что он нас невзлюбил, непонятно. Мы платили ему тем же. Издевались над его плохим русским языком, за глаза передразнивали, называли тупицей, но были бессильны что-либо изменить. Нугис считался отличным боцманом и пользовался неограниченным доверием у старпома.

Тогда мы решили как следует угостить боцмана в надежде на то, что он станет к нам мягче. В один из приходов нашего судна в Ленинград мы пригласили Августа в ресторанчик на канале Грибоедова.

Для такого торжественного случая Нугис надел новый костюм и выходную кепочку. Из крахмального воротничка вылезала тонкая петушиная шея. В такой одежде рядом с нами он казался совсем щупленьким. Мы с Борькой были высокие парни, и маленький рост боцмана особенно выделялся.