Нет, нет, я и мысленно не хочу ничего преувеличивать. Старик обрадовался, и больше, конечно, детям, чем мне... Но на его мясистом лице дрожала какая-то совсем не свойственная ему, этакая растерянная, блудливая улыбочка. Забыв даже, что ему следовало хотя бы для приличия удивиться нашему появлению, он бормотал:

— Вот и ладно, вот и хорошо. Входите, входите, гости дорогие. С морозцу чайку попьем. — И подмигнул Стальке. — У меня еще с лета варенье, малиновое да крыжовенное, Татьяна наварила... Ты чего, Дамир, стоишь? Раздевайся... Ух ты, какой молодец, выше матери вымахал!.. Вера, ты уж сама раздень Стальку, не умею я с вами, с бабами... Да вы садитесь, садитесь, вот стулья.

Он старался вести себя так, как будто мы недавно виделись и теперь вот заглянули по пути. В этом была стыдная фальшь. А в приемнике между тем музыка прервалась и какой-то жестяной, слишком уж чисто выговаривающий слова голос начал по-русски:

— Главная ставка фюрера, третье ноября. Наши армии нанесли Советам новый мощный удар на западных подступах к Москве. Передовые панцирные части уже пробились к городу, и танкисты видят из своих башен в бинокли кресты и шпили русской столицы...

Петр Павлович, поначалу, должно быть, забывший о радио, рванулся к приемнику, выключил его.

— Вот брехуны, вот брехуны! Это ж придумать надо — видят кресты.— И засуетился: — А вы садитесь, сейчас самовар вздую... Ты, Сталька, поди, и не знаешь, что это за машина такая — самовар? Электричества-то нет, вот и пришлось старую технику реабилитировать.., Уж как хорошо-то, что вы меня отыскали... А я-то думал, вы уж — тю-тю... за Уралом шанежки лопаете.

Мне стало стыдно, но я ничего не сказала. А Сталька — знаешь ведь, какая она у нас...

— А вот и соврал, деда,— бухнула она.— Ты же знал, что мы здесь, рядом.

Старик покраснел так, что на подбородке и на щеках обозначились его светлые волосы.

— Врет он, старый хрыч, Аристархыч... Был лишенцем и сейчас в душе лишенец.

— А откуда же вы узнали, что это он нам о вас рассказывал? — ломким, петушиным баском выкрикнул Домка, называя деда на «вы». Он не отводил глаз от патентного свидетельства, висевшего на стене в черной аккуратной рамке. В свидетельстве говорилось, что «ремесленнику Никитину Петру Павловичу, слесарю высшей квалификации, отдел коммерции и промыслов бургомистрата города Верхневолжска разрешает вести на дому слесарное дело». Были какие-то подписи, печать, и сверху типографским способом был отштампован злой гитлеровский орел, державший в когтях венок со свастикой. Вот этот-то орел, должно быть, и приковал Домкин взгляд.

От этого орла мальчишка не мог отвести глаз. Теперь он вперил, их в лицо деда.

Тут стукнуло кольцо калитки. В сенях пронзительно задребезжал ветхозаветный колокольчик. Открылась дверь, и появилась какая-то старая, а может быть и не старая, но старообразная, обмотанная платками женщина. Она прижимала к себе большой, продолговатый, завернутый в скатерть предмет, который при каждом ее движении издавал мелодичный глубокий звон.

— Часы вот вам принесла. Старорежимные, хорошие, фирмы Беккер. Примите.

— Ступай, ступай, никаких часов я не беру. Ишь чего выдумала! — засуетился старик, . виновато оглядываясь на нас и стараясь оттеснить посетительницу за дверь.

— Ну как же так, у хозяйки нашей Огурцовой Ксении Николаевны третьего дня взяли. Хорошую цену дали. Уж возьмите, чудные часы, как бьют! Я бы разве продала? Родилась, .выросла под их бой, а что поделаешь, есть-то надо. Картошка вон на рынке почем. — Женщина умоляюще сложила руки. — Ну возьмите, у меня мама уж и не встает...

Ой, что Я пережила, Семен!

— Да ступай ты со своими часами! — заорал Петр Павлович срывающимся голосом. — Сказано — не беру никаких часов. Прочти на вывеске: слесарь — лужу, паяю, починяю. Понятно?

Ио беда, наверно, сильно прижала эту маленькую женщину. Она упорствовала, чуть не плача.

— Ну зачем вы неправду-то говорите? Вон, вон они, круглые. Это хозяйки моей, Огурцовой, часы. Что я, их не знаю? — Действительно, недалеко от окна, в стороне от верстака с тисочками и маленького токарного станка, рядом с кучей ржавой ерунды, стояло на полу несколько часов, в том числе круглые столовые, в светлой оправе из карельской березы. Женщина указывала на них.— Взяли ж, а почему мои?.. Я совсем дешево. Ну, сколько сами дадите.— Она задела часами за верстак, и они издали громкий, многоголосый, органный стон.— Мне хоть на картошечку.— И женщина вдруг грохнулась на колени, протягивая руки.

— Ступай, ну, ступай! — упрашивал старик, силой поднимая ее с полу.— Не могу я, на торговлю другой патент нужен. Что мне, из-за тебя головой рисковать?

Женщина поднялась. Неприязненно посмотрела на меня, сделала понимающее лицо.

— Ну что ж, верно, верно... Я после зайду. А часы уж, извините, оставлю, тяжело мне таскать.

И в окно сквозь жирный, с водянистыми стеблями вечно цветущий кустик, стоявший на подоконнике, который в наших краях почему-то зовут «ванька мокрый», мы увидели, как она положила часы на перильца крыльца и побрела к калитке. Тут, ничего не сказав, Домка сорвался с места и, вылетев на улицу, хлопнул калиткой так, что с ворот посыпался снег.

— И с дедом не попрощался! — горько сказал старик.

— И я. не попрощаюсь. Думаешь, буду я с тобой, с буржуем, чай пить? — Эти слова вылетели у Стальки. Не глядя на растерявшегося деда, она дергала меня за руку.— Пойдем, ма, пойдем. Не надо нам его варенья, ни малинового, ни крыжовенного.

Что там скрывать, Семен, сцена с часами и меня потрясла. Нэпманов я еще смутно помню, но ростовщиков и скупщиков видела разве только в театре. И узнать в этой роли твоего почтенного папашу, видеть, как он, всегда кичившийся своей «рабочей костью», скупает по дешевке вещи у людей, оказавшихся в беде, видеть у него на стене патент со свастикой,— да, это было, пожалуй, самым страшным из того, что пришлось мне пережить с тех пор, как в город вошли немцы. Для сына отец всегда отец, но я никогда не найду для него оправдания. Да и какой он мне родственник? Знать его не знаю. Эта мысль как-то сразу меня успокоила, и я деловито повела беседу.

— Я, собственно, Петр Павлович, по делу к вам, как к специалисту. У нас в госпитале — вы же знаете о нем — так вот, в госпитале не пущен автоклав. Мы откопали его в развалинах, но он испорчен. Нужно отремонтировать, приспособить к печному отоплению и наладить... Платить мне, правда, пока нечем, но...

— Вера, зачем ты так? — почти простонал он.

— Так как же, Петр Павлович? Мы бы были вам очень благодарны. Могли бы дать за труд немного продуктов.

— Завтра приду,— сказал он.

Я встала. Он опять жалко забормотал:

— Уходишь? Ну как знаешь. А то заходила бы,— один живу, по людям скучаю.

Один... И опять соврал. В прихожей под вешалкой стоял чей-то костыль. Ну, взял какого-нибудь инвалида в подмастерья, какое мне в конце концов дело... Врать-то зачем? Мы двинулись к двери. Старик шел за нами.

— Вера, тут у меня кое-какие харчишки... возьми для ребят... Сталька, вот тебе баночка с вареньем. Дай я тебе сейчас заверну.

У девочки загорелись было глаза, но все-таки она героически отстранилась.

— Не надо... Не надо нам никаких харчишек...— И дернула меня за рукав: — Ма, пойдем.

Мы вышли. Старик, не одеваясь, в косоворотке, в тапках на босу ногу, стоял на крыльце.

— Вера, в случае чего заходи... И ребята... А насчет автоклава — это я вам соображу.— Нечаянно он толкнул часы, лежавшие на перилах, и в морозной тишине раскатился их мелодичный утробный звон. Под этот звон и хлопнула за нами калитка.

— Ну что же вы! — сказал Домка. Весь посинев от холода, он подпрыгивал, греясь.

— Ма, мы к нему больше не пойдем? Ма...— настойчиво скулила Сталька, дергая меня за руку.

Мы все трое почти бежали из вашего дома, где тепло и светло, где уютно пахло геранью, хлебом и еще чем-то вкусным, в вонючие наши подвалы, в наш настоящий дом.