Возле часовни в любой день людно. Стоят туристы с экскурсоводом и студенты с записочками для успешной сдачи сессии. Мы и сами перед поступлением, а потом уже и студентами, бывало, бегали сюда с записочками – полуверя, полушутя.
Но всегда, в любой день есть в толпе и другие люди. Их немного. Как правило, это женщины среднего или чаще пожилого возраста, иногда встречаются совсем молодые. У них бледные лица, большие глаза, тревожный остановившийся взгляд и искривленный, словно в немом крике, рот.
Увидев их, я деликатно отводила взгляд и порой не понимала, что они делают здесь, ведь если у кого-то все так плохо, как видно по их лицам, возможно, они сейчас нужнее в другом месте. А они стояли на коленях, не обращая внимания на туристов, или прижимались лбом к стене часовни и бессвязно что-то шептали.
Теперь я поняла, почему они приходят сюда. У них тоже нет положительной динамики, и больше им идти некуда.
Там они не могут помочь. А в этой часовне есть сила и благодать. Есть не для всех. Посылается по неведомому принципу.
Когда врачи бессильны и отводят глаза, остается уповать на эту силу. Больше просить некого.
– Он некрещеный? – сурово спросил батюшка в часовне. – Тогда я не могу молиться и просить за него перед Богом. Молитесь за него дома, а если выживет, тогда сразу, немедля, крестите!
Как-то раз на кладбище возле одной из старинных оград я увидела следы. Снег был изрядно примят, будто потоптался человек, но очень легкий, бесплотный, скользящий по снегу, потому что следы никуда не вели: словно ангел прикоснулся к снежному покрову и улетел.
Потом я заметила веероподобные отпечатки на сугробах рядом и поняла, что их оставили крылья больших птиц. Никогда не видела отпечатков крыльев на снегу, скорее всего, просто не обращала внимания.
Я стала по-другому видеть и по-другому чувствовать. Когда твой взгляд направлен внутрь, в глубь себя, а мысли устремлены к Богу, начинаешь замечать в привычных вещах то, что было невидимо, а значит, не существовало для тебя.
Потом я много раз встречала следы крыльев на снегу, а до этого – не видела ни разу.
На обратном пути уже привычно останавливалась рядом с юродивым, сидящим всегда на одном и том же месте, на парапете разрушенной усыпальницы. Мне уже сказали, что и не юродивый это вовсе, а просто косящий под дурачка и не вышедший лицом мошенник. Но я не хотела в это верить, а он говорил, что дома у него есть молитвослов и он обязательно помолится за Медведя. Если не батюшка, пусть хоть мошенник. Может, его голос, если он попросит искренне, Бог услышит быстрее?
Некоторые люди осторожно, в качестве утешения, пытались донести до меня мысль, что иногда смерть лучше долгой, мучительной для себя и родных жизни. Я не то что не допускала ее, а просто не принимала в расчет.
Возвращаясь в больницу, я говорила Ксенюшке:
– Не чудесного исцеления я прошу, потому что знаю, что его не будет. Мне бы только возможность ухаживать за ним, возвращаться домой с работы – к нему, чтобы можно было сесть рядом, подержать за руку, рассказать обо всем, что произошло за день. И пускай он даже не будет меня понимать, но ведь он у меня будет!
Ну а дальше… вдруг наступит просветление, медицина ведь не стоит на месте. Я должна отобрать его у смерти. Одной это сделать сложно, но я не одна. Если очень просить, умолять, уговаривать, теребить Бога за полу так, чтобы надоесть ему донельзя, и врачи немного помогут, то он ведь выживет, правда? Он некрещеный, Ксенюшка, ты знаешь, что я не успела его покрестить. Если нельзя просить за некрещеного, то я не за него прошу, а за себя, ведь мне ты можешь помочь? Сохрани его для меня. Он мне нужен, любой. Попроси за меня у Бога, дай возможность крестить его.
Его кровь – его настоящая кровь – оказалась у меня на руках. Никакой мистики: достало, наконец, сил вынуть окровавленную одежду из багажника машины.
Я получила ее в первый же день в больнице – в комнате под названием «Узловая». Видимо, от слова «узел». Правда, не в узле, а в картонной коробке, на которой жирным черным фломастером были выведены фамилия с инициалами, дата 22.01.2011 и номер истории болезни: 3528.
Поставив коробку на пол, я помыла руки и, не вытерев их полотенцем, тут же достала лежавший сверху предмет. Им оказалась куртка.
Она была вся в засохшей крови, от воды на моих руках ткань намокла, и в следующий момент я поняла, что яркие бурые разводы на ладонях – это кровь.
Возвращаться в больницу было рано: утром я там уже была, а до вечера еще есть время. Я включила телевизор, укрылась окровавленной курткой как одеялом и стала смотреть передачу про уссурийских тигров и белоплечих орланов.
Обычно я всегда включала новостной канал, но сегодня это было лишним: во всех новостях и экстренных выпусках нон-стоп крутили кадры взрыва в московском аэропорту. А у меня свой взрыв. Пострадавшие в крайне тяжелом состоянии в реанимации… Когда твой личный болевой порог преодолен, количество болезненных сообщений уже не важно. Ты не реагируешь на них. Убили, взорвали, в реанимации…
Через два часа и я вновь сяду на свое место – низкий выступ большого больничного окна, так что сейчас – только тигры и орланы.
Хотелось спать. Когда случается беда и не заканчивается разом, а длится, тянется, не прекращается – всегда хочется спать. Это тело включает защитные механизмы, пытаясь отгородиться сном от реальности.
Я закрыла глаза, но не заснула, а стала вспоминать, как в одно из посещений часовни Ксении Блаженной надо мной пролетело несколько птиц. Они летели так низко и медленно, а на кладбище была такая тишина, что я слышала, как шелестят их крылья при каждом взмахе.
И тут же всплыла в памяти новая картинка – наша последняя поездка за город, на 7 ноября, день нашей свадьбы. Тогда я впервые услышала, как кричат журавли. Мы шли по безлюдной улице, вдруг раздался скрежет, словно качались ставни на ветру. Медведь поднял голову и сказал, что это летит на юг клин журавлей. Мне показалось, что их крик было бы правильнее назвать скрипом. «Скрип журавлей» – не очень-то романтично.
Я вспоминала этот серый день, морозный воздух, улетающих птиц, его с поднятой к небу головой. Может, тогда журавли кричали-оплакивали нас? Неужели это никогда не повторится? Будет новый ноябрь, годовщина свадьбы, журавли вновь соберутся на юг, а его уже не будет?..
Нет, я не имею права раскисать, прочь эти мысли! Прочь тяжелый сон-забытье. Я должна бороться.
Еще раз тщательно осмотрела всю одежду, проверила все карманы. Пусто, никакой зацепки.
Он был в этой одежде в последний вечер и последнюю ночь. Я разложила ее на полу так, как если бы она была на человеке. Сидела над ней и мучительно пыталась понять, представить, ощутить, что же с ним случилось.
В листке-описи значилось: «Куртка черная в крови, ботинки черные, брюки черные, свитер коричневый, рубашка в клеточку – резаные».
Я поняла, что одежду в таких случаях режут по рукавам, чтобы удобнее было снимать.
Страшнее всего куртка с капюшоном, мех на котором превратился в слипшиеся бурые сосульки.
Запекшаяся кровь имеет свой запах. Ничего особенного: запах запекшейся крови. Если бы это была чья-то чужая кровь, мне бы не пришло в голову трогать окровавленные вещи. Но это все – его, мое, наше.
Прижала куртку к себе, уткнулась носом в капюшон и сквозь кисловатый запах крови почувствовала аромат туалетной воды Медведя. Стала нюхать, нюхать и поняла, что рука не поднимется постирать ее. Эта кровь – его частичка, которая есть тут, у меня, а не там, в реанимации.
Еще раз осмотрела разрезанную одежду и поняла, что рубашка и свитер странно смотрятся (хотя разве разрезанные по рукавам вещи могут смотреться не странно?) – словно чего-то не хватает. Приложила их на себя и поняла, чего действительно не хватает: ткани на груди.
Рубашка и свитер заканчивались рукавами, а грудь вырезана. Может быть, и хорошо, что я не видела этих лоскутов.