— Несомненно, — сказала я. — Это добросердечные и благородные души, каждое дыхание которых, — это Вдохновение для всех нас. Они так сильны! Мы так ими восхищаемся!
— Точно, но на самом деле, я имею в виду, за нашим исключением, дети с раком статистически не то чтобы очень классные, или сострадательные, или упорные, или еще чего. Кэролайн чаще всего была унылой и несчастной, но мне это нравилось. Мне нравилось чувство, будто она избрала меня в качестве единственного человека, которого она не будет ненавидеть, и все наше совместное время мы проводили в распекании окружающих, понимаешь? Мы ругали медсестер, и других детей, и наши семьи, и шут знает кого еще. Но я не знаю, была ли это она или ее опухоль. То есть, одна из ее медсестер однажды сказала мне, что опухоль Кэролайн среди других их разновидностей известна как Сволочная опухоль, потому что она превращает тебя в настоящего монстра. Так что вот тебе девушка, которой не достает одной пятой ее мозга, и у нее только что случился рецидив Сволочной опухоли, и она не была, понимаешь, образцом стоического героизма больного ребенка. Она… Честно говоря, она была сукой. Но так говорить нельзя, потому что у нее была опухоль, и еще она, ну, она мертва. И у нее была куча причин на то, чтобы быть мерзкой, понимаешь?
Я понимала.
— Помнишь ту часть в Высшем страдании, когда Анна прогуливается по футбольному полю, идя на физкультуру или типа того, и тут она падает, прямо лицом на траву, и в этот момент понимает, что рак вернулся, и он в ее нервной системе, и она не может встать, а ее лицо в паре сантиметров от травы, и она просто застряла в этом положении, наблюдая за тем, как на траву падает свет, и… я точно не помню строчку, но там что-то вроде того, что к Анне приходит это Уитменское [46]откровение о том, что определением человечности является способность восхищаться величавостью творения или типа того. Помнишь это место?
— Я помню это место, — сказала я.
— И вот, пока меня потрошили химией, по какой-то причине я решил надеяться. Не в принципе на выздоровление, но я чувствовал примерно то же, что и Анна в книге, это чувство волнения и благодарности просто за то, что я могу всем этим восхищаться.
Но в то же время, Кэролайн становилось хуже день ото дня. Иногда ее отпускали домой, и были моменты, когда я думал, что у нас могли бы быть, типа, нормальные отношения, но нет, потому что у нее не было фильтра между мыслями и речью, и это было грустно, и неприятно, и иногда больно. Но нельзя же бросить девушку с опухолью мозга. И я нравился ее родителям, и еще у нее был младший брат, классный мальчишка. То есть, ну как можно ее бросить? Она же умирает.
Это заняло вечность. Почти год, целый год я тусовался с девушкой, которая могла, ну, засмеяться из ниоткуда, и показать пальцем на мой протез, и назвать меня Обрубком.
— Нет, — сказала я.
— Да. Я хочу сказать, это была ее опухоль. Она съела ее мозг, понимаешь? Или это не была опухоль. Мне никак не узнать, потому что она и ее болезнь, они были неразделимы. Но ей становилось все хуже, и она повторяла одни и те же истории, и смеялась над своими комментариями, даже если она это сказала уже в сотый раз на дню. Например, она целыми неделями рассказывала одну и ту же шутку: «У Гаса классные ноги. Я хочу сказать, нога». А потом смеялась, как помешанная.
— Ох, Гас, — сказала я. — Это… — Я не знала, что сказать. Он не смотрел на меня, и мне показалось, что будет навязчивым посмотреть на него. Мне показалось, что он тут же сбежит. Он вытащил сигарету изо рта и посмотрел на нее, катая между большим и указательным пальцем, потом положил ее обратно.
— Ну, — сказал он, — честно говоря, у меня и вправду классная нога.
— Мне жаль, — сказала я. — Мне правда очень жаль.
— Все хорошо, Хейзел Грейс. Но просто для ясности, когда я подумал, что увидел призрак Кэролайн Мэтэрс в Группе поддержки, я не был откровенно счастлив. Я глазел, но не жаждал, если ты понимаешь, что я имею в виду. — Он достал пачку из кармана и вернул туда сигарету.
— Мне жаль, — снова сказала я.
— Мне тоже, — сказал он.
— Я ни за что не хочу навредить тебе, — сказала я ему.
— О, я был бы не против, Хейзел Грейс. Это привилегия — иметь разбитое тобой сердце.
Глава двенадцатая
Я проснулась в четыре часа голландского утра, готовая начинать день. Все попытки заснуть обратно провалились, так что я просто лежала с БИПАПом, качающим воздух вовнутрь и выталкивающим его наружу, наслаждаясь драконьим шумом, но думая о том, что лучше бы я сама управляла своими вдохами и выдохами.
Я перечитывала Высшее страдание, пока мама не проснулась и не перекатилась ко мне около шести утра. Она прижалась носом к моему плечу, и это было неудобно и слегка напоминало об Августе.
Отель принес к нам в комнату завтрак, который, к моему наслаждению, включал ветчинусреди многих других противоречий конструкции американского завтрака. Платье, которое я планировала надеть на встречу с Питером Ван Хаутеном, было использовано для ужина в Оранжи, так что после того, как я приняла душ и заставила волосы лежать более-менее прямо, я потратила чуть ли не полчаса на обсуждение многочисленных преимуществ и недостатков доступных вариантов одежды с моей мамой. Наконец, я решила одеться как можно более похоже на Анну из ВС: конверсы и темные джинсы, и светло-голубая футболка.
На футболке был принт знаменитой сюрреалистической работы Рене Магритта [47], где он нарисовал трубку, а внизу курсивом написал Ceci n’est pas une pipe(Это не трубка).
— Я просто не понимаю эту футболку, — сказала мама.
— Питер Ван Хаутен поймет, поверь мне. В Высшем страданииесть чуть ли не семь тысяч отсылок к Магритту.
— Но это и естьтрубка.
— Нет, это не так, — сказала я. — Это рисуноктрубки. Понимаешь? Любое представление предмета по сути своей абстрактно. Это очень умно.
— Как ты так выросла, что понимаешь вещи, которые вводят твою старую маму в замешательство? — спросила мама. — Кажется, что только вчера я объясняла семилетней Хейзел, почему небо голубое. Ты тогда думала, что я гений.
— Так почемунебо голубое? — спросила я.
— Потому что, — ответила она. Я рассмеялась.
По мере того, как время приближалось к десяти, я все более и более нервничала: волновалась перед встречей с Августом; волновалась перед встречей с Питером Ван Хаутеном; волновалась, что мой выбор одежды был не очень хорош; волновалась, что мы не найдем нужный дом, потому что все дома в Амстердаме выглядели одинаково; волновалась, что мы потеряемся и никогда не найдем дорогу обратно в Философ; волновалась волновалась волновалась. Мама все пыталась говорить со мной, но я не могла по-настоящему слушать. Я была готова попросить ее сходить наверх и проверить, что Август уже проснулся, когда он постучал.
Я открыла дверь. Он посмотрел на футболку и улыбнулся.
— Смешно, — сказал он.
— Не называй мои сиськи смешными, — ответила я.
— Я все еще здесь, — сказала мама. Но я заставила Августа покраснеть и достаточно вытолкнула его из игры, чтобы отважиться наконец взглянуть на него.
— Ты уверена, что не хочешь пойти? — спросила я маму.
— Я собираюсь в Рейксмюзеум [48]и Вонделпарк сегодня, — сказала она. — К тому же, я просто не понимаю эту книгу. Без обид. Поблагодари его и Лидевидж от нас, хорошо?
— Ладно, — сказала я. Я обняла маму, и она поцеловала меня в голову прямо над ухом.
Узкий белый дом Питера Ван Хаутена находился прямо за углом отеля, на Вонделстраат, лицом к парку. Номер 158. Август взял меня под руку, а другой рукой схватил кислородную тележку, и мы поднялись на три ступеньки к сине-черной лакированной входной двери. Мое сердце колотилось. Я стояла в одной закрытой двери от ответов, о которых я мечтала с того момента, как в первый раз прочла последнюю незаконченную страницу.