Изменить стиль страницы

Бродя невидимкой по городу, я мог теперь вдоволь насытить свое любопытство. Я заходил в дома богачей и в лачуги бедняков, невидимый сам, видел радость и горе, роскошь и нищету, приниженность и напыщенное самодовольство. Я увидел наконец то, о чем мог только догадываться, продолжая спокойную жизнь во дворце: все нарастающее недовольство населения, которое стало постепенно сбрасывать надетую на себя маску покорности, послушания и тупости. Неудачная война, связанная с неизбежными спутниками — голодом, поборами, эпидемиями, жестокость императора, приучившего народ не дорожить жизнью, — все это создавало почву для стихийных бунтов и возмущений. Бунт, которого мне пришлось быть очевидцем, был далеко не первым и не последним.

Император жестоко расправлялся с бунтовщиками: единственная мера, которую он признавал, была казнь каждого десятого из замешанных в бунте. Но эта мера только переполняла чашу недовольства, поэтому первый министр, оставшись по отъезде императора неограниченным хозяином страны, стал довольствоваться более мягкими наказаниями. Так, покончив при помощи отряда личной гвардии с бунтом в фабричном поселке, он казнил только нескольких зачинщиков, а остальных только перевел в положение преступников, оставив на прежней работе.

Но бородатый матрос остался на свободе, видно, ему удалось улизнуть. Я встретил его случайно на улице столицы, он прошел мимо меня, считая, как и все, мою особу за совершенно пустое место. Он и не мог поступить иначе, так как дело было на людной улице, а неподалеку вдобавок стоял полицейский. Но мне показалось, что, взглянув на меня, он добродушно ухмыльнулся. Зайдя в цирюльню, он вышел оттуда уже коротко остриженным и с бородой, не превышающей по длине узаконенных императором десяти куртов.

Я был доволен, увидев этого человека здравым и невредимым.

Бунт в поселке и не мог кончиться удачно для восставших — слишком близко была столица, чтобы они долго могли продержаться за каменными стенами мануфактуры, но вот бунт дезертиров окончился для правительства много хуже.

Несколько тысяч бежавших с фронта солдат, не пожелав просить милости императора, укрылись в лесах неподалеку от границы. Напрасно голос совести в лице агента совета отцов пытался убедить их, что благоразумнее явиться ко дворцу и накинуть на преступную шею каждого десятого из их числа отпущенную для этой цели императором намыленную веревку.

Голос совести был повешен на одиноко стоявшей березе, а дезертиры продолжали жить в лесу, питаясь от щедрот одного из герцогов, который, предоставив в их распоряжение свой наполненный продовольствием замок, бежал в столицу и осаждал первого министра просьбами о военной помощи против дезертиров.

Но первый министр не внял просьбам этого герцога. Не желая оставить без охраны резиденцию императора, он не мог выделить более или менее солидной части гвардии, а всякую другую воинскую силу справедливо считал ненадежной, потому что вряд ли в армии из тысячи человек нашлось бы десять ни разу не дезертировавших. Кто мог поручиться, что посланные на усмирение сами не присоединятся к бунтовщикам?

Мера, принятая первым министром, была чрезвычайно остроумна, хотя и не привела к положительным результатам. Особым приказом он объявил находившийся в лесах лагерь дезертиров «чрезвычайным лагерем принудительных работ», а самих дезертиров приказал считать заключенными в этом лагере преступниками. Порядок был таким образом восстановлен, причем ни с той, ни с другой стороны не было пролито ни единой капли крови.

Расчет первого министра был прост: так как правительство не выставило для охраны нового лагеря ни одного солдата и не послало в этот лагерь ни одного надзирателя, он справедливо полагал, что вновь испеченные преступники немедленно разбегутся, что и делали в подобных случаях заключенные в других лагерях, как только замечали, что они остались без охраны.

Но на этот раз он ошибся в расчетах.

Дезертиры не только не разбежались, — наоборот: дня не проходило, чтобы количество заключенных в новом лагере не увеличилось на сотню-другую бежавших с фронта солдат, и скоро лагерь получил огромную популярность. Туда толпами стали переходить преступники из других лагерей, предпочитая отбывать положенное им наказание именно в этом лагере, а не в каком-нибудь другом.

Так как дезертиры были обеспечены продовольствием и сохранили вооружение, лагерь этот представлял большую опасность для столицы. Был ли и в этом бунте замешан известный читателю матрос, я не знаю, но город пестрел объявлениями, предлагавшими за его поимку огромные суммы. Но так как основной приметой, значившейся в объявлениях, была его огромная борода, я сомневаюсь, чтобы когда-нибудь его разыскали.

Не буду говорить о мелких возмущениях фермеров и преступников, обычно кончавшихся их полным разгромом: все это были пузыри, поднимавшиеся со дна, но они свидетельствовали о том, что недалек час, когда вся страна обратится в кипящий котел.

Глава шестнадцатая и последняя

Жизнь человека-невидимки имеет некоторые неудобства. Дети и собаки не хотят признавать указов императора. В гостях у первого министра. Популярность Гулливера. Посещение императорского дворца. Гулливер спасается бегством. Первые дни на корабле.

Как бы то ни было, но в столице поддерживался прежний порядок. Страх, внушаемый императором и в особенности его гвардией, был еще настолько велик, что ни один человек не рискнул открыто признать меня или заговорить со мной, даже если никто не смог бы этого увидеть.

Но и тут были некоторые исключения.

Однажды, бесцельно бродя по улицам, зашел я в один семейный дом. Увидев через окно, как многочисленное семейство сидит за столом и ведет оживленную беседу, я вспомнил о своей столь же многочисленной семье, оставленной мною в Ньюарке, и не мог пересилить желания провести вечер в подобной обстановке.

Дверь на мое счастье оказалась незапертой и, пройдя коридором, я вошел в столовую. Все вздрогнули и взглянули на меня.

— Никого нет, — сурово сказал хозяин.

— Это, наверное, ветер, — подтвердила хозяйка.

Дети уткнулись носами в тарелки, но их напряженно серьезные, вдруг покрасневшие и надувшиеся лица, казалось, были готовы лопнуть от смеха. Я подошел к столу и занял свободный стул.

Все замолчали. Слышен был только стук посуды. Хозяин старался прервать молчание, но никто не поддерживал его. Я, признаться, чувствовал себя неловко и думал уже избавить почтенное семейство от непрошеного гостя, как вдруг трехлетняя девочка подошла ко мне и заинтересовалась бронзовыми пуговицами моего камзола.

— Дядя! Дядя! — кричала она, теребя пуговицу. — Дядя, дай мне колокольчик.

— Где ты видишь дядю? — сердито закричал хозяин. Мать схватила ребенка и пыталась оттащить от меня. Девочка заплакала.

— Дядя, дядя, — продолжала кричать она, прицепившись к пуговице.

— Дяди нет, — подтвердил я.

Девочка подняла на меня заплаканные глазки и рассмеялась.

— Нету дяди, нету, — залепетала она, хватая меня и за пуговицы, и за нос и ероша мои волосы, — а пуговицы есть. А нос есть. А волосы есть.

Ребятишки, будучи не в силах сдерживать смех, громко захохотали. Хозяин был расстроен. В мрачном гневе поднялся он из-за стола. Я поспешил поставить девочку на пол и убежал, закаявшись с тех пор посещать семейные дома, так как дети вовсе не были склонны исполнять грозный приказ императора.

Вскоре я убедился, что этого приказа не исполняют и собаки. Произошло это в небольшой лавочке, куда я зашел, чтобы купить хлеба и колбасы. Мне повезло: какой-то помещик, готовясь, очевидно, к семейному празднику, закупал большое количество провизии. Некоторые из покупок нравились мне, и я по привычке спокойно перехватывал их по пути из рук продавца в руки покупателя.

Помещику это явно не нравилось. Он злился, но старался ничем не выдавать своей злобы. Увлеченный покупками, я не заметил, как он, выйдя укладывать в повозку очередную партию товара, вернулся в лавку в сопровождении огромной собаки. И вот, только попробовал я перехватить бутылку шипучего вина, как почувствовал, что кто-то с силой давит меня за горло. Я попытался стряхнуть нахала, не тут-то было: огромный пес готов был задушить меня и грозно рычал, теребя мой воротник.